К основному контенту

Надежда Малыгина - повесть "Двое и война". Вдалеке от тебя

 ВДАЛЕКЕ ОТ ТЕБЯ



Часть вторая

продолжение части 2


Атаки, бомбежки, орудийные и минометные обстре­лы — шквал огня — с утра до ночи. Напор фашистов все яростнее. Траншеи в течение суток по нескольку раз пе­реходят из рук в руки. Число раненых увеличивается. Мне помогают двое матросов, и все равно мы не справляемся. А вражеские атаки следуют одна за другой.

Раненый, которому я перевязываю голову, отодвигает меня в сторону, встает, подымается в полный рост, не глядя вытаскивает из-за пояса гранату и направляется навстречу танку. Он пригнулся, напрягся, словно охот­ник, идущий на разъяренного зверя, и так же, как охот­ник, не отрывает взгляда от танка. А танк приближается, грохочет, ревет, лязгает сталью, оглушает, страшит.

«Только бы успел, только бы не упал!» — думаю я о раненом.

Резкий, стремительный взмах руки. Удар, взрыв! Пуш­ка танка, повернутая вправо, вниз, так и не успевает вы­стрелить. Стальная махина, дрогнув, замирает на месте, окутывается густым черным дымом. Шинель человека, ко­торого я только что перевязывала, лежит у моих ног. Успел...

В траншее справа появился командир полка. Его ли­цо в крови. Бегу навстречу ему, на ходу достаю из сумки перевязочный пакет. Еще не добежав несколько шагов, кричу, боясь, что майор куда-нибудь тут же ис­чезнет:

— Вы ранены!

— Разве? — простуженным, хриплым голосом без вся­кого удивления произносит он и рукавом шинели выти­рает со лба пот и кровь. Осколками у него поцарапана голова, пробито — теперь я вижу это — левое плечо: ши­нель продырявлена в нескольких местах и плечо неесте­ственно поднято. Расстегиваю шинель. Стягиваю ее рукав. Гимнастерка на плече и на груди набухла кровью.

— Перевяжу — ив медсанбат! — строго говорю я. А он будто не слышит, требовательно спрашивает ко­го-то:

— Где комиссар? Не вижу комиссара!

— Надо! — говорю я. — Надо в медсанбат!

— Где комиссар? — уже с тревогой спрашивает он. и кричит кому-то невидимому: — Связь! Тяните сюда связь!

— Товарищ майор, дорогой, золотой, я вас очень про­шу! Вам надо в медсанбат! Обязательно!

— Ротного ко мне! — требует он.

А тот уже сам бежит сюда по ходу сообщений, придер­живая бьющую его по боку планшетку.

— У вас высокая температура. Вы весь горите! И по­том, множественные осколочные ранения, — говорю я май­ору, бинтуя его голову. Он молчит, нетерпеливо ждет рот­ного.

— Вы демаскируете раненых! Тут сорок два челове­ка! — бросаю я последний и самый убедительный, как мне кажется, аргумент. А он и ротный уже уткнулись в раз­вернутую карту, и майор совсем не видит и не слышит меня.

Через несколько дней мои санинструкторские обязан­ности заставят меня срочно, поздней ночью, обратиться к командиру полка.

Снарядная гильза с широким, в ладопь фитилем осве­щает блиндаж. На полу, на бревнах стены и потолка ле­жит косая, многократно увеличенная, изломанная на сты­ках тень майора. Она неподвижна. Может, майор задре­мал над картой? На всякий случай тихонько докладываю:

— Товарищ майор, требуется срочная эвакуация в медсанбат тяжело контуженпого и тяжело раненного лей­тенанта. У него перелом крестца и подвздошной кости. А машины нет... Товарищ майор! — уже громче повторяю я, убежденная, что он не слышит. .

— Возьми писаря, кладовщика, оружейника и моего ординарца, — подняв красные от бессонных ночей глаза, отвечает майор, и мне — в который раз! — кажется, что у него все и всегда заранее предусмотрено, продумано, решено. — Хватит? — спрашивает он.

— Да. И еще надо сменить вам повязку.

— Потом. — Тон его голоса непререкаем.

Через два с половиной часа, уже на рассвете, возвра­щаясь из медсанбата, застаю майора у артиллеристов. Ор­динарец уже здесь. Он стоит в сторонке и ворчит:

— Эдак каждую ночь. Не спит, не ест ладом. Худо это, однако.

А я восторгаюсь и хочу, чтобы ты был таким же ко­мандиром, как наш Батя, чтобы тобою так же гордились бойцы.

День яркий, весенний. Пахнет нагретым солнцем, сырой оконной землей. Опять — строй, опять — награды. В том же широком, плоском овраге, что и зимой, но те­перь под самым носом гитлеровцев («Невероятно, неправ­доподобно!» — буду потом думать я). Строго и торже­ственно звучат слова нашей клятвы:

— Не пропустим врага в Севастополь!

Обращаясь к матросам морской бригады, командующий Приморской армией генерал Петров сообщает, что командование удовлетворило их просьбу — оставило им бескозырки и тельняшки. Радостное «ура», вспугнув стаю жирных ленивых ворон, катится к пологим дальним хол­мам и замирает там. На его еще не угасшее могучее «а-а-а» ложится чей-то твердый, яростный голос:

— Умрем за Севастополь!

— На суше, но моряками! — подхватывают десятки матросских глоток. И сердцу становится тесно в груди, и к горлу подступает ком, и слезы застилают глаза — сле­зы восторга перед бойцами, перед их жизнью, которую они готовятся отдать без колебаний, так гордо и дорого для врагов. Я готова отдать свою жизнь вместе с ними. Но смогу ли я отдать ее так же красиво и так же дорого для врагов?

В суровом и строгом молчании, четко печатая шаг, проходим мы под знаменем полка перед командованием армии и флота. И каждый шаг, каждый взгляд, жест, слово наполнены великим смыслом, великой гордостью и решимостью.

Потом — концерт. Со стороны, наверное, можно поду­мать, что это обычный концерт в обычной воинской части, стоящей в глубокой обороне. Даже стрельбы не слышно. На соединенных кузовах трех грузовиков, ставших сце­ной, выступают артисты. Кивая на них, бойцы в десятый, в двадцатый раз произносят:

— Московские!

И слово это тоже преисполнено громадного радостного смысла: все-таки враг не сумел совсем отрезать нас от Большой земли!

Гитлеровцы наращивают силы.

Войска проходят у нас на глазах — день за днем, день за днем. Катят набитые солдатами бронетранспортеры, волны мотоциклистов, колонны танков, тяжелые, так, что земля гудит под ногами, орудия на прицепах тягачей. Над головой самолеты — звено за звеном.

Невольно оглядываем мы свои поредевшие, измотан­ные в боях роты, и дни без боев — казалось бы, счастли­вые дни — становятся страданием и все больше и больше тревожат мыслью о том последнем сражении, в которое нам должно вступить, может быть, завтра. Помощи не будет. Войска не концертная бригада, а боевая техни­ка, и ее боевое обеспечение не чемодан с костюмами артистов, их не доставишь на самолете. Как ни крути, а мы отрезаны.

Память всегда против моего желания подсовывает кар­тины того страшного майского утра, которым началось новое наступление гитлеровцев. Они, эти картины, вста­ют, маячат в отдалении, в глубине зрительной памяти, тревожат, беспокоят, и я, противореча себе, уже хочу приблизить их, хочу пережить все заново, хочу увидеть, как славно держались мы, как здорово били фашистов да­же тогда, когда это казалось — им, да и нам самим — со­всем невозможным. Я вижу, я слышу это утро, этот день, их оглушающий грохот, дым, огонь, отвагу. Полуоглохшая от близких взрывов бомб и снарядов, я снова живу вместе со всеми, кто был тогда жив, ползаю по горячей от зноя земле, волоку раненых, накладываю им повязки, скреже­щу зубами от ненависти к врагу, его танкам, орудийным и минометным батареям, изнываю в бессильной ярости перед небом, которое будто обрушивается на наши головы, и, теплея сердцем, безмолвно плачу от любви и гордости к великому мужеству моих товарищей.

Волна за волной, с угрожающим ревом, снова и снова заходят вражеские самолеты для бомбежки. По 30—50 са­молетов. А стаи других самолетов уже торопятся сменить их... Мы проклинали тот рассвет и весь тот огненный день и, как избавления от мук, ждали наступления ночи. Наконец она пришла, эта ночь, но желанной, передышки не принесла. Артиллерийская канонада, вой мин, грохот плотных и частых взрывов продолжались. Гул катился по холмам и долинам, усиливался, умножался эхом; А утром опять налетели самолеты.

— Ну скорее бы уж атака! — говорили мы. Но атак не было. Только одна беспрерывная бомбежка. «Юнкерсы», визжа сиренами, с ревом проносились над нашими головами и спинами. Волны горячего и сухого воздуха об­давали нас после каждого взрыва. Трескались камни. Крошился, выпуская белые пыльные струи, известняк. Изве­стняковая и каменная крошка, земля и песок засыпали наши распластанные тела, забивали глаза, уши, рот. Ды­шать и без того было нечем, а по земле полз, распростра­няясь, усиливаясь, густея, запах гари и дыма. Сплошная черно-серая завеса закрыла небо. Мы больше не различа­ли ни дня ни ночи. Мы не знали, где граница между нами и есть ли она.

Однажды па рассвете все вокруг смолкло. Только те­перь, снова услышав тишину, мы поняли, какой грохот,, вой, гул, рев свирепствовали на земле и в воздухе все эти дни. И будто исчезли тугие крепкие распорки в висках, в мозгу: спало напряжение в ушах, только явственнее стал тонкий, как паутина, запутанный металлический звон в голове — мы все, кажется, были контужены — да сильнее проступила боль в барабанных перепонках. Но долго еще хрипели наши набрякшие криком глотки, а голосовые связки в них, казалось, болтались, как веревочки или как до предела растянутые резинки. И все вокруг — неясная в медленно оседающей пыли линия горизонта, дымящиеся воронки, обгоревшие пни от срезанных снарядами деревь­ев, обнажившиеся — маскировка была уничтожена взры­вами и огнем — линии траншей, ходов сообщения, око­пов—все это медленно плыло перед глазами и легонько покачивалось.

Тишина принесла облегчение и обрадовала. И вместе с тем напугала — от нее уже отвыкли — своей забытой обычностью.

— Ну, теперь жди атаки! —- сказал Ванюшка Петля­ков.

Выйдя из щелей и блиндажей, бойцы заняли места в окопах, ячейках, у пулеметов, приготовились к бою.

— А которое сегодня число, братцы? — спросил вдруг Костя Сыроваткин. Пожимая плечами, ребята смотрели друг на друга и молчали: этого никто не знал.

Слева в траншее показалась группа командиров. Впе­реди шел майор. Лицо его осунулось, посерело, под глазами появились мешки, веки, с которых давно уже не схо­дила краснота, набрякли. Но он был все такой же прямой, стремительный, спокойный. В его, как и у всех, охрипшем голосе присутствовала все та же твердость и решимость.

— Сегодня седьмое июня, друзья, — сказал он, быст­рым шагом проходя мимо.

— Седьмое июня, - повторил кто-то, мысленно под­считывая, сколько же длился этот ад.

— Ого! Семнадцать суток! — Ванюшка Петляков изум­ленно присвистнул.

— Семнадцать? — недоверчиво переспросил Костя. И радостно засмеялся: — Гля! Этакого-то ада? А мы еще живы!

— Теперь пехота пойдет. Приготовьтесь, — предупре­дил майор, обернувшись, и командиры скрылись за пово­ротом траншеи.

— Да-а, — вздохнул кто-то, — дальше, видать, посерь­езнее дело будет.

И гитлеровцы пошли. Наверное, они тоже изумились, что мы живы. Но это потом, когда мы схлестнулись с ними. А пока они шли на нас как на пустое место — в об­нимку, горланя песни.

— Пьяные, что ли? — спрашивали бойцы друг друга. Нет, они не были пьяными. Они (как потом мы узнали от пленных) радовались, что наконец будут жить в горо­де, спать на кроватях, в чистых постелях. Мы лишили их этой радости в тот день. Бой длился с рассвета и до поздней ночи. Ночью разведчики захватили «языка». Май­ор допрашивал его в присутствии бойцов. Пленный рас­сказал, что немецкая дивизия, наступавшая только на по­зиции нашего полка и поддерживающего нас батальона моряков, выведена на формирование: она потеряла почти весь людской состав. Бойцы радостно комментировали эту весть.

— Ликовать, друзья, некогда, — заметил майор. — От­дыхать тоже. Мы отступили на триста метров. Это зна­чит — снова рыть траншеи, ходы сообщения, одиночные ячейки, пулеметные площадки, поправлять то, что оста­лось от обстрелов и бомбежек. И маскировать, маскиро­вать! За дело, друзья! Земля — она наша защитница.

И мы снова вгрызаемся в жесткий каменистый грунт. А самолеты с черными крестами на крыльях охотятся за походной кухней, которая доставляет нам обеды. Вчера один из них гонялся за повозкой с бочкой и продырявил ее пулеметной очередью. Вода вытекла.

— Не пускает, товарищ майор, и все, — виновато оправдывался ездовой. — Уж лучше б в меня те пули влепились...

Он-то знал, как нужна вода — для пулеметов, для ра­неных. Но, может быть, не меньше, чем для пулеметов и для раненых, нужна была вода в этот страшный летний зной и для бойцов в окопах. Продовольствие кончалось. Мы все чаще грызли жесткие, как камень, сухари — одни пшеничные сухари.

— Голодом, жаждой хочет уморить нас враг, — задум­чиво, будто только самому себе, сказал майор, выслушав ездового. — Но мы — солдаты, и если уж погибнем, то в бою!

Я все повторяю эти слова, и мне кажется, что майор вложил в них смысл, которого я не понимаю: а если фа­шистам удастся оставить нас без воды и без пищи? Ведь тогда — гибель без боя...

Ночь тоже, как и земля, наша защитница. Ночью мы едим. Ночью привозят воду. Ночью собираем на «нейтрал­ке» снаряды, патроны, оружие, ремонтируем окопы. Но­чью рубим ветки кустарника для маскировки. Ночью же я отправляю раненых.

— Эх, подлиннее бы ночки! — мечтает Костя Сыроват­кин. — Чтобы и поспать на часок побольше.

— Тебе — надо. Ты, братец, что-то тонкий стал в та­лии, — посмеивается Ванюшка Петляков, а сам, положив голову на плащ-палатку, тут же засыпает. Я тоже устраи­ваюсь в углу окопа.

Желание спать сильнее, чем голод и жажда. Если хоть на мгновение расслабиться, сон сразу одолеет, свалит с ног. И пусть идут танки, пикируют самолеты, бьют ору­дия. Пусть! А что дальше? Смерть во сне?.. Нет, так нельзя. Надо держаться.

Сквозь подступающую дрему слышу разговор бойцов: пленные офицеры показали, что только с 20 мая по 22 июня немцы трижды укомплектовывали войска, про­тивостоящие нам. ,

— Ха, а мы перед ними одни и те же самые, люби меня, Дуся! С самого октября сорок первого! — Это голос старшины Редькина. — Только тогда, в декабре, мы и по­лучили подкрепление. Батальон морячков. Помните? Шел снег, а братва...

Больше никаких слов. Сон подхватывает меня и бе­режно, легко несет в свои желанные покои. Просыпаюсь оттого, что кто-то роется в санитарной сумке, лежащей у меня на коленях.

— Бинтик надо. Ванюшке ногу царапнуло, — шепо­том сообщает старшина Редькин. 

— Где? Он же только что был здесь! Лег спать...

— Легко, не волнуйся, — успокаивает меня старши­на. — Он, понимаешь, взбаламутился вдруг: а не забыли ли супу горячего отнести пулеметчикам? Нет, говорю, не забыли! Не поверил. Айда в дот к Петру Сизенькому — проверять. А фрицы в это время мину шлепнули...

Бегу за старшиной по траншее, а он все говорит сви­стящим шепотом:

 - Эх, жизнь наша... севастопольская!.. Вот бы до­жить... до Победы... да рассказать... как все тут у нас... было. Не поверят! Не поверят, люби меня, Дуся!.. Что мы так вот... Это же сверх всякого... Правда?

— Правда, — шепотом подтверждаю я.

На востоке светлеет, розовато окрашивается полоска неба. Светает. Наступает утро нашего последнего боя.

Горькие и гордые севастопольские воспоминания. Гор­дые — потому, что мы держались до самой крайней воз­можности и отступили с Шекензяевских гор, когда уже ни справа, ни слева не оставалось никаких флангов. Мы от­ступили, зная, что исполнили свой солдатский долг до конца. Однако совесть все равно терзала нас: враг зани­мал Севастополь. Гитлеровцы шли колоннами — колонна за колонной.

На камнях Сапун-горы, где ни закопаться, ни укрыть­ся, терял полк последних бойцов. Но живые оставались живыми и называли счастливчиками тех, кто имел гра­нату, и завидовали им.

Командир полка — в новом кителе с двумя сияющими на солнце орденами Красного Знамени и медалью «XX лет РККА» — собрал всех на командном пункте. «Зачем это?» — недоумевала я, с тревогой поглядывая на строй приближавшихся немецких рот.

Только сейчас, когда мы собрались вместе, в тесном кругу, лицом к лицу, я вдруг заметила, что бойцы — почти все молодые ребята, мои ровесники — выглядели стари­ками: заросшие, коричневые от солнца лица измождены. Глубокие запыленные морщины прорезают лоб. Густая сетка морщин помельче лежит у запавших воспаленных глаз. Кровят и едва разжимаются черные потрескавшие­ся губы... Трогаю рукой свое лицо и понимаю, что я вы­гляжу, конечно, так же: такие же морщины на лбу, такие же запавшие щеки, так же запеклись губы и слезятся глаза, — наверное, такие же красные.

Мы измотаны неравными кровопролитными боями. Но еще больше измучены бессонными ночами, голодом, жаж­дой и зноем. Наше изорванное, избитое пулями и оскол­ками, добела выцветшее, пропитанное потом и кровью, насквозь пропыленное, измазанное землей и копотью об­мундирование коробится, как брезентовое. Мы стоим друг перед другом и перед нашим командиром, столько пережившие, готовые принять последний бой. И так хо­чется сказать на прощание всем и каждому в отдельности какие-то необыкновенные слова!

— Друзья мои! — обращается к нам майор. — Нас ма­ло. Но будем сражаться так, как подобает бойцам Красной Армии, защитникам Севастополя! — Он подходит к каждому, каждого обнимает и целует. Это — про­щание.

Мы приготовились, ждем: пусть немцы подойдут и под­катят ближе. Пусть наши обойдутся как можно дороже.

Матросы из действовавшей с нами морской бригады стягивают с себя гимнастерки, остаются в тельняшках. Позади, совсем недалеко от нас, — штаб дивизии, его службы, политотдел. Там тоже приготовились.

А гитлеровцы идут, как на параде. По четыре в ряд. Медленно и ровно, тоже как на параде, катят мотоциклы. Сквозь завесу пыли видны вяло свисающие в неподвиж­ном воздухе полотнища вражеских штандартов.

Я мысленно прощаюсь с тобой. Желаю одного: чтобы ты знал, каким был наш последний бой, знал, что в самую трудную минуту я подумала о тебе.

И вот команда: «Огонь!» Ее подал сам майор. Обыч­но негромкий, голос его прозвучал гордо и грозно, и я обрадовалась этому. И потом радовалась, что от наших выстрелов падают и бегут гитлеровцы и залегают, зале­гают для боя. С нами — с горсткой последних бойцов!

— Огонь! Огонь! — уже яростно кричал майор.

Но вот замолчал пулемет. Без его трескотни стало тихо и боязно. Бегу к Пете Сизову. Меня опережает матрос. Отодвинув безвольное Петино тело, он ложится за пулемет. Короткие трескучие очереди снова заполня­ют тишину, и немцы, которые уже поднялись и пошли было в полный рост, снова падают на землю.

Остатками последнего бинта перевязываю раненного в голову и потерявшего сознание Сизова, а майор все пов­торяет яростно:

— Огонь! Огонь!

И от мысли, что он вот-вот поймет ненужность своей команды и замолчит, становится не но себе.

— Огонь, огонь! — не утихая звучит во мне.   И по­том, когда я легко и свободно поднялась в тихую жарко-желтую, захватывающую сердце высь, где на огромном пространстве от неба до земли летали, кружились, во­дили хороводы ослепительные солнечные блики, во мне все звучало, вилось это властное и сильное слово: «Огонь!»

А солнце жжет огненно. Оно иссушило рот, связало губы. Хоть бы глоток — один глоток воды... Надо чуточку полежать в тени под кустом...

Опускаюсь на землю — прямо на ящик со снарядами. Ого, целый ящик снарядов!.. Но сдвинуть с места не могу — тяжело. Палкой выламываю доску и, испугавшись ее сухого треска — немцы услышат! — падаю на сухую колючую землю. Прислушиваюсь. Тишина... Тогда я встаю и, присев на корточки, вытаскиваю снаряд, беру в охап­ку — один, другой. Снаряды тяжелые. Подымусь ли я с ними?

Жара — одуряющая, изнурительная. Дышать трудно. В голове звон. И совсем нет сил. Нет, не удержусь. На­верное, не удержусь...

Обняв нагретые солнцем горячие крутые тела сна­рядов, падаю вниз, в бесконечность. А как же ящик? Как же ящик со снарядами?.. Глупая-глупая, ведь у нас нет ни одной пушки, только пулемет Пети Сизова с послед­ней лентой...

Очнулась я на носилках в полутемном и тесном, как тоннель, помещении и только по мелкой сыпучей дрожи, сотрясающей его, поняла, что нахожусь в самолете. За моими вдоль прохода стояли еще одни носилки. Припод­няв голову, я увидела на них майора. Жив ли он, наш командир полка?

У круглых окон справа и слева, тесно прижавшись друг к другу, сидели на узких скамьях раненые коман­диры и бойцы. И среди них капитан, наш полковой врач. Его закинутая голова дрожит, касаясь рамы иллюмина­тора, глаза закрыты. Спит... Нет, ресницы его часто-часто вздрагивают, а туго обтянутая линялой хлопчато­бумажной гимнастеркой грудь поднимается и медленно опускается, утаивая долгие тихие вздохи. Значит, не спит...

Стучу ногами по запыленному голенищу сапога:

— Товарищ капитан, майор жив?

— А? Что? — переспрашивает врач, наклонившись ко мне.

— Майор тяжело ранен? — кричу я, догадавшись, что капитан не услышит меня из-за гула мотора, которого я совсем не улавливаю. Значит, контужена...

Капитан сел, как сидел: закинул голову, закрыл гла­за. Помедлив, ответил, не размыкая век, не меняя позы:

— В грудь. Навылет. — И обнадежил: — Жить будет.

Я не услышала слов — угадала по движению губ, как угадывала их у потерявших от слабости голос тяжело раненных бойцов или у командиров, охрипших в грохоте боя от команд. Да и капитан — с толстым слоем повязки, обозначенным на туловище под гимнастеркой, худой, об­росший рыжей щетиной, с зелено-черными полукружья­ми под глазами, казался раненным тяжело, опасно. 

Самолет мотало из стороны в сторону, бросало то вверх, то вниз. Легкий железный корпус его, казавшийся непрочным и ненадежным, начинало трясти натужно, тя­желыми рывками, будто моторы работали на пределе. Тогда думалось, что это все, конец.

Наверное, нас обстреливали, потому что самолет неожиданно взмывал вверх, потом стремительно и бес­порядочно, словно неуправляемый, падал вниз. Сердце замирало, и легкие какие-то секунды будто закупори­вались — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Тело болталось вместе с самолетом, поворачивалось с боку на бок, ударялось о деревянные борта носилок, съезжало вниз то ногами, то головой. А туман наплывал, наплывал, заво­лакивая собою все, баюкал, качал.

Прежде чем потерять сознание, я успела увидеть бе­лые облачка дымков, возникающие за стеклами иллюми­натора, — значит, по самолету действительно били зенит­ки. Ну что ж, мы приготовились умереть там, на земле Севастополя. В бою...

И еще я успела подумать о тебе, проститься с тобою.

Госпитальная сестра откинула наверх, на перекла­дину, простыни, которыми в палате был отгорожен мой угол у окна, и я увидела на третьей в ряду койке майора.

Я уже знала, что он здесь. В первый день, когда я пришла в себя и с удивлением обнаружила, что жива, что нахожусь в госпитале — сестра в это время меняла мне повязку на груди и ногах, — я услышала вдруг зна­комый голос, громко назвавший мое имя.

— Старший сержант Любовь Давыдовская! — И не­много погодя: — С добрым утром!

— Товарищ командир полка! — обрадовалась я. — Вы здесь? Здравствуйте! — Говорить было трудно, слова зву­чали хило и бледно, и я забеспокоилась, слышит ли он?

— Она удивляется, что вы здесь, — громко сказала сестра, продолжая перевязывать меня, — и говорит вам: «Здравствуйте, товарищ командир полка!»

— Я рада... я так рада...

— Она очень-очень рада, — будто переводчица, повто­ряла сестра.

— О, смотрите за нею в оба, сестрица! Она у нас та­кая! — говорит майор в ответ, и я впервые слышу, как он шутит: — В ее понятии госпитали существуют только для того, чтобы удирать из них. Под Севастополем триж­ды ранена, а в медсанбате находилась всего пять или шесть часов. И то в бессознательном состоянии после контузии. А как пришла в себя, так сразу сбежала. Заикалась почти месяц. Ко мне обратиться не могла. «Т-т-товарищ» скажет, а «м-м-м-майор» выговорить не может. Но зато вместе со всеми. В полку!

С тех пор первое, что слышала я каждое утро, про­снувшись, были слова нашего командира. Он почему-то обращался ко мне на «вы».

— Старший сержант Любовь Давыдовская! — повысив голос, окликал он меня. А потом приветствовал: — Доб­рое утро! Как вы там, Люба? Набираетесь сил?.. Ничего! Скоро мы с вами вальсы танцевать будем! Как пой­дем без костылей, так и станцуем. Станцуем, а, Люба?

— Станцуем, — отвечала я, не в силах спрятать ра­достной улыбки — она всегда прорывалась в моем голосе при разговоре с майором. И вот сейчас, когда сестра от­кинула простыни, я увидела его. У него забинтована го­лова. У стенки между тумбочкой и койкой стоят косты­ли, — значит, прострелены ноги. Как у меня.

— Ой, товарищ майор!.. — говорю я. Никаких других слов нет, только эти. Но майор лежит спокойно, совсем не выражая радости — хотя бы оттого, что мы, вероят­но, всего двое, оставшиеся от нашего полка, можем взгля­нуть друг на друга. Он только улыбается, и даже в по­вороте его головы есть что-то, обращенное не ко мне. «Вот так...» — с неясной обидой думаю я, но тут же замечаю, что на койке в противоположном углу кто-то нетерпе­ливо с тяжелым усилием отрывает от подушки рыжую голову и в приветствии поднимает вверх руки в гипсе. Вижу знакомые рыжие усы. Старшина Редькин!..

А там приподнялся на локтях кто-то еще: рот растя­нут в улыбке от уха до уха — так улыбается только ба­лагур Ванюшка Петляков. И кто-то еще... и еще... Боже мой! Да ведь это и в самом деле Ванюшка Петляков и Костя Сыроваткин! И пулеметчик Петро Сизов!

— Петя Сизенький! Ванюшка! Костя! Живы? Доро­гие, родные, милые! Откуда? Как?

— Оттуда, откуда и ты, люби меня, Дуся! — смеется старшина Редькин.

— Как?.. На транспорте, — сообщает Ванюшка Пет­ляков.

— На последнем, — добавляет Петя Сизов.

— Мы аж до тридцать пятой батареи с боем отсту­пали! — Костя Сыроваткин произносит эти слова с гор­достью.

— Только вот старшина своей шевелюрой демаскиро­вал нас, — смеется Ванюшка. .

— Ей-бо, они мою рыжую голову засекли! — шумит, хохочет старшина, в голосе его тоже гордость. И радость, и боль, и утаенный вздох.

— А тут, в госпитале, нас вдруг взяли да и раздели­ли, — рассказывает Ванюшка. — Меня, Редькина и Пет­ра — в палату рядом, а Костю — сюда. Я требую: подай­те мне моего дружка на соседнюю койку, иначе раны не станут зарастать так скоро, как это для воина и для Родины надобно! Ну вот.. А оказалось, что в этой па­лате еще и вы, товарищ майор. И Люба. Узнали мы про такое и решили перекочевать в палату к вам. А нам говорят: нельзя, офицерская эта палата. Мы на попят­ную. А дело-то уж до начальника госпиталя дошло. На­чальник — человек строгий, но головастый и сердечный. «Они,— говорит,— севастопольцы. Уже по одному по это­му следует положить их вместе. А тут не просто севасто­польцы — из одного полка люди. Это понимать надо!».

— Гля, до тридцать пятой батареи добрались, а? — словно не веря самому себе, басит Костя Сыроваткин. — Там еще артиллеристы были.

— И мы вместе с ними напоследок, — вспоминает Ва­нюшка Петляков, — хорошо-о-хонько двинули фрицам в зубы. Здорово двинули!

— До корабля вплавь... раненые... откуда только си­лы в человеке берутся? — вслух размышляет Сизов.

Они еще не остыли от боя, который должен был стать, но все-таки не стал нашим последним боем!


продолжение


Комментарии

Популярные сообщения из этого блога

Иосиф Дик. Рассказ для детей "Красные яблоки". 1970

...что такое - хорошо, и что такое - плохо?.. (Владимир Маяковский) Валерка и Севка сидели на подоконнике и закатывались от смеха. Под ними, на противоположной стороне улицы, происходило прямо цирковое представление. По тротуару шагали люди, и вдруг, дойдя до белого, будто лакированного асфальта, они становились похожими на годовалых детей - начинали балансировать руками и мелко-мелко семенить ногами. И вдруг...  хлоп один!  Хлоп другой!  Хлоп третий! Это было очень смешно смотреть, как прохожие падали на лед, а потом на четвереньках выбирались на более надежное место. А вокруг них валялись и батоны хлеба, и бутылки с молоком, и консервные банки, выпавшие из авосек. К упавшим прохожим тут же подбегали незнакомые граждане. Они помогали им встать на ноги и отряхнуться. И это тоже было очень смешно, потому что один дяденька помог какой-то тете встать, а потом сам поскользнулся и снова сбил ее с ног. - А давай так, - вдруг предложил Валерка, - будем загадывать: если кто упадет

А. П. Карпинский - выдающийся геолог, исследователь Урала

Выдающийся русский геолог, основатель русской геологической школы, академик А. П. Карпинский, уроженец  Турьинских рудников, с 1869 г., занимаясь изучением природных богатств Урала, производил многочисленные разведки на Восточном склоне Уральских гор, в 1884 г.  составил их геологическую карту. В 1886 г. Карпинский совместно с Ф. Н. Чернышевым создал  "Орографический очерк 139-го листа общей геологической карты России", охватывающей Средний и часть Южного Урала. Карпинский много занимался вопросом о происхождении уральских месторождений платины, составил первую тектоническую карту Урала. В начале 900-х годов среди исследователей Урала первое место по-прежнему занимали геологи. Корифей уральских геологов академик А. П. Карпинский продолжал изучение, обобщение и публикацию материалов своих экспедиций 80-90-х годовКарпинский XIX в.   Летом 1909 г. Академия наук и Русское географическое общество  снарядили экспедицию на Северный Урал для всестороннего естественноист

С Первомаем! Советские первомайские почтовые открытки.

Художники: Г.Ренков, Ф.Марков, Л.Исаева, Л.Кириллов, В.Жук, В.Федоров, Н.Кутилов, А.Любезнов, В.Мартынов, Н.Ветцо, А.Бойков, А.Савин, В.Столярова, В.Воронин, В.Бочкарев, И.Дергилев. Звучит песня "Москва майская". Музыка: Дм. и Дан. Покрасс. Слова: Василий Лебедев-Кумач. 1937. Исп. Наум Хромченко, хор и оркестр ГАБТ под у/п Дм. Покрасс. Источник: http://www.sovmusic.ru/download.php?fname=moskvama

Изысканный стиль в женской моде в Belle Èpogue на рубеже XIX и ХХ веков

    Белый танец. Худ. Ж. Ави. 1903. Прекрасная эпоха (Belle Èpogue) благоволила прекрасным дамам. Стиль модерн с его мягкими, плавными линиями подчеркивал соблазнительные изгибы женской фигуры и при этом оказался достаточно разнообразен, чтобы предоставить красавицам полную свободу для самовыражения. К тому же благодаря техническому прогрессу арсенал модельеров пополнился новыми тканями и отделками.  Июньский номер модного парижского журнала Un Chic Parisien 1909 года рекомендовал читательницам выбирать шляпы, декорированные розами. Женскую одежду шили из мягких, струящихся вариаций шелка: крепдешина, шифона, тафты, а также создающих мягкие складки репса и бархата. Невесомые пайетки и бисер заменили популярную в XIX веке отделку с использованием тяжелых драгоценных камней и самоцветов, лишний блеск приглушался тюлем и шифоном. Важная особенность нарядов той эпохи – многослойность и комбинация нескольких видов декора... Воланы, вышивка, аппликация, тяжелые ткани типа парчи и атлас с лег

Уральские именные частушки

Ист.  http://www.stihi.ru/2016/01/01/7059 Где мое зелено платье, Где моя тужурочка? Где мои три ухажера - Коля, Ваня, Шурочка? Люблю Санечку и Ванечку Из разных деревень. Люблю Санечку по праздничкам, А Ваню каждый день. * * * У меня миленка два, Два и полагается: Петя в Армию уйдет, Сереженька останется. У Никифорова Вани Каменистая ладонь. У Васильева Сережи Голосистая гармонь. * * * Я Ивана полюбила, А Степан мне говорит: "У меня ремень пошире, Ярче звездочка горит". То ли, то ли из-за Коли, То ли, Вася, из-за вас, Из-за Коли поругалась, Из-за Васи подралась. То ли , то ли из-за Толи, То ли из-за Ванечки Налетели на меня Четыре грубияночки. Ох, подружка Аннушка, Полюби Иванушка. А я люблю Максимушка, Весёла будет зимушка! Полюбил меня Максим Горячо и жарко: Вместо сердца у него - Прямо кочегарка. Черти с Семушкой связали, Он монах, а я вдова, Приходи ко мне почаще, На краю живу одна. Не ругай меня, маманя, Что сметану пролила: Мимо окон шел Алешка, Я без памяти была. Шла м

4 - число удивительное

   Пифагор и его ученики, жившие в VI веке до нашей эры, считали числа очками, из которых состоит мир. И важнейшим из чисел им представлялось число 4, которое "позволяет телу вселенной стать трехмерным". Многие мистические построения пифагорейцев отвергнуты наукой, но некоторые нашли себе поразительные подтверждения. Так, в частности, произошло с числом 4. Об этом свидетельствуют материалы, присланные в редакцию Б.Эрдниевым из Элисты и А.Викторовым из Москвы. * Молекула воды - тетраэдр с четырьмя полюсами электрических зарядов. Структура льда образуется так, что каждая водяная молекула в нем окружает четыре других, образуя тетраэдр.    Для твердых тел роль числа 4 не менее значительна, чем для воды. Минерал кварц - это двуокись кремния, в которой каждый атом кремния соседствует с четырьмя другими. Выходит, как это ни парадоксально, вода структурно похожа на кварц. * Кристаллы прочнейшего минерала алмаза представляют собой четырехгранники (тетраэдры). * Любую географиче

Золото "Эдинбурга"

Во время Великой Отечественной войны на дно Баренцева моря опустились слитки золота высокой пробы - "четыре девятки", как говорят знатоки. Одним словом, золото чистейшее. Общий вес слитков составлял более пяти тонн.     МОРСКИЕ КОНВОИ    Шли первые годы войны. Напряженная обстановка сложилась тогда  в Заполярье. Жестокие бои гремели на мурманском направлении. Фашисты держали в этом районе целую эскадру крупных боевых кораблей. И вся эта грозная сила использовалась для того, чтобы не пропустить в Мурманск конвои транспортных судов. Они везли из США и Англии военные материалы, технику, продовольствие, медикаменты.    В самом конце апреля 1942 года из Мурманска вышел в обратный путь конвой во главе с английским крейсером "Эдинбург".  Это был новый (минуло всего три года, как он вступил в строй), хорошо вооруженный корабль  водоизмещением 10 тысяч тонн, длиной почти 190 метров. На борту его находились 750 человек - команда и английские моряки с других кораб

Окрашивание волос. Выбери свой цвет

Благодаря большому разнообразию красок для волос и оттеночных средств, появившихся на рынке, многие поняли, что молодость и свежесть можно придать не только с помощью светлых тонов. Создать яркий и выразительный образ способны и сверкающие темные краски. Выбери свой цвет Можно перепробо­вать на себе все цвета. Но вначале неплохо выяс­нить, какой оттенок подойдет вашему цветовому типу. ЖЕНЩИНЫ ВЕСЕННЕГО ТИПА, как правило, обладают прозрач­ной бледной кожей, румянец имеет тёплый персиковый тон. Ресницы и брови светлого или коричневого оттен­ков. Кожа таких женщин хорошо загорает и приобретает красивый золотистый цвет. При окрашивании или тонировании волос нужно следить за тем, что­бы сохранялись прозрачность и теплота основного тона. Золотисто–желтые, медовые или медно–рыжие нюансы очень хорошо подойдут к образу жен­щины–весны. ЖЕНЩИНЫ ЛЕТНЕГО ТИПА характе­ризуются холодным фарфоровым и равномерным тоном кожи с отчетливо просвечивающимися сосу­диками, холодно–розовым румянцем, пе­пельным

Поэты Пушкинской эпохи

  Прекрасное пособие для школьников.   Комплект  открыток "Поэты Пушкинской эпохи". "Данный комплект открыток является первым выпуском , посвященным русским поэтам XIX века". Художник Ю.В.Иванов. Автор вступительной статьи С.И.Бэлза. Автор аннотаций М.Л.Рыжкова. Ред. О.Ф.Иващенко. Литер.ред.Л.А.Трепцова. Изд."Изобразительное искусство". Москва. 1986г.      Есть поэты, чьи имена стали не только гордостью, но символом национальной культуры. Для итальянцев это Данте, для англичан - Шекспир, для немцев - Гете, для русских - Пушкин. В прошлом целые эпохи назывались обычно по имени правивших монархов. Ныне человечество вносит коррективы в хронологию, для которой в качестве ориентиров все чаще избираются ярчайшие светочи разума, властители дум, а не коронованные особы. Существовала дантовская эпоха в Италии, были времена "царя драматических поэтов" Шекспира в Англии и была пушкинская пора в России.    Пушкин - начало всех начал русской х

Лариса Романенко. Стихи

В воскресный день. Худ. А.И.Корзухин Деревенская скрипка Деревенская скрипка добра, Забывает совсем про усталость, Чтобы только плясалось, плясалось Нам в просторной избе до утра. Пляшет пламя печи и свечи, Пляшет пиво хмельное в бочонке, Скачут в польке поэт и девчонка, Словно леший с русалкой в ночи! А изба-то - сама лепота, Половицы белеют холстами. И я вижу своими глазами: Солнце нашей души - доброта! Без нее, что ни делай, не впрок. Без нее ни родства, ни веселья, Даже скрипки и те бы немели, Как бы ни ухитрялся смычок. Говорю я суровой судьбе:  - Разве так уж грешно веселиться? Не гостить здесь хочу,                                    а родиться Снова в этой счастливой избе. На крестинах пускай                                       в добрый час Деревенская скрипка играет, И мне имя мое выбирает, И весельем поит про запас. Так, чтоб даже во время страды Забывалось совсем про усталость, А по праздникам так мне плясалось, Словно я не знавала беды. И когда расставанье придет С жизнью