К основному контенту

Надежда Малыгина - повесть "Двое и война". Наш Крым

 НАШ КРЫМ



Часть первая

продолжение части 1

Тот самый первый день, когда твоя мама пригласила меня на обед, запомнился как праздник. Кажется, целую вечность не ела я так — не на ходу, не из кастрюли, а за столом, покрытым новой клеенкой, в окружении удиви­тельно симпатичных людей, которые ухаживали за мной, будто я была именинницей.

Степанида Максимовна теперь всегда присылала за мной Алешку, и он говорил, что без меня они не сядут обедать. Я шла, смущенная и обрадованная. В выходной день обеденный стол украшал пирог с рыбой или с ябло­ками. Для меня, не знавшей семейных праздников, день этот превращался в целое торжество. Чтобы не остаться в долгу, я старалась сделать больше того, что делали для меня твоя родители: срезала и отнесла виноград с того единственного куста, который тетушка вырастила под на­шим высоким окном, накопала ведро картошки, выращен­ной на крохотном кусочке земли между хурмой и гима­лайским кедром. А поздней осенью сняла и тоже отнесла Степаниде Максимовне хурму. Я была счастлива, считая, что теперь-то уж «моя пересилила». По отданное мною каждый. раз возвращалось в другом, более . необходимом мне виде: я вдруг обнаруживала под колченогим венским стулом новенькие тапочки — мои уже совсем истрепа­лись — и белые носки с каемочкой, которые тогда носи­ли все. В другой раз, ложась спать, нашла под подуш­кой белую ситцевую кофточку и синюю сатиновую юбку в складку, перешитые твоей мамой из старых тетушкиных платьев.

Что могла я сделать в ответ? Сбегать в магазин или .на базар? Вымыть в вашем доме полы и до зеркального блеска надраить кастрюли? Полы и кастрюли — это тай­ком, когда Степанида Максимовна уходила в больницу или спускалась к морю, чтобы посидеть на берегу и по­дышать брызгами. Все это было похоже на игру. Легко и весело меняла я свою свободу, которой еще так недав­но гордилась, на радостную причастность к жизни ва­шей семьи, к спокойным и ровным отношениям, озарен­ным светлой, как вода в роднике, добротой.

Мне так хотелось знать, где ты находишься, что я не выдержала, спросила как-то:

— Дядь Корней, а в каком городе служит ваш сын-лейтенант?

— Да нешто он лейтенант? — Глаза твоего отца обда­ли меня яркой ласковой голубизной. — Он уже два ме­сяца как повышение в звании получил. К двум кубикам на петлицах, пишет, третий привинтили. Старший он те­перь средь лейтенантов.

А где служит, так и не сказал. И я — всего восьми­классница...

Гимнастика, волейбол, редактирование школьной стен­газеты, самодеятельность, кружки ГТО, ГСО, ворошилов­ских стрелков, химические тревоги, когда мы со словами «Вы отравлены химядом» хватали прохожих на улице, клали на носилки и мчались с «потерпевшим» в мед­пункт, — самые разные занятия поглощали избыток моих сил. Я бегала из кружка в кружок, увлекалась то столяр­ным делом, то шитьем, то стрельбой, внося тревогу в серд­ца учителей, а через них — и в сердца членов комсомоль­ского комитета.

— Нельзя же быть такой всеядной! — убеждала меня литераторша. — Хватаешь верхушки, ничего не дотяги­ваешь до конца.

Я только вздыхала молча: ну что делать, если влечет непознанное, а познанное становится неинтересным?.. Но теперь вдруг все приобрело смысл: я читала, играла на сцене, стреляла в тире, делала мережку на носовых плат­ках — все для того, чтобы, когда ты приедешь, удивить тебя, вызвать твое восхищение! Но, помнится, я так ни­когда ничем и не сумела удивить тебя...

Осенью и зимой в Крыму часто бывают ливни. Я люб­лю эти веселые шумные ливни. В такой прекрасный ли­вень в тетушкиной вязаной кофте я убежала со школьно­го новогоднего вечера, чтобы побыть одной и подумать о тебе. Стою на ярко освещенном причале. Ливень уже от­хлопал по улицам, по крышам, по водной морской глади. Но еще мчатся на набережную, запрудив всю ширину переулков,  широкие водяные потоки, журчит, стекая с крыш, вода в трубах. У кого-то на окне стоит граммофон, и грустные слова танго растекаются по набережной:

Листья па-а-дйют с нле-е-на-а, 

Значит, ко-о-нчилось ле-е-ето-о-о...

Тяжело, шумно вздыхает море. Спадая с берега, ше­лестят галькой волны. На пирсе, на самом конце, тоскли­во мерцает алый огонек маяка. «Иди ко мне, — говорит он. — Я умею молчать и разговаривать. Я указываю путь кораблям, и они спешат в наш порт. И все-таки я оди­нок...» Маяк то гаснет, то вспыхивает вновь. Он зовет, зо­вет меня, он с готовностью расстилает на черной, непо­движно зеркальной поверхности бухты красную трепет­ную дорожку. И мне уже верится, что по этой дорожке можно пройти к одинокому старому маяку. Можно, но я не хочу. У меня есть ты. По-серьезному и по-взрослому, с улыбкой старшего и с его снисходительностью пригля­дываюсь я, теперешняя, к себе прежней.

На балконе светится око-о-шко-о, 

За окном не спит еще страна-а, 

Листья па-адают с кле-е-на-а, 

Значит, ко-о-нчилось ле-е-ето-о...

С тех пор, где и когда бы ни слышала я слова этой задумчивой песни, вспоминается мне, как стояла я па берегу, глядела на город, на мерцающий огонек маяка и думала о тебе, о том, что я, кажется, люблю тебя...

Раннее-раннее утро. Ведро с двумя кустами роз, ло­пата, удочки и консервная банка с червями дожидаются меня под полом веранды, стоящей на высоких столбах. Заворачиваю в исписанный тетрадный лист кусок хлеба, пару яблок и сбегаю вниз по лестпице: надо перед работой успеть посадить розы на могиле тетушки. Говорят, это очень красивые розы. За ночь они окрепнут, и завтрашнее солнце уже не будет им страшно.

Ты должен приехать со дня на день. Дома ждут тебя.

Я тоже жду. И все-таки твое появление оказалось неожи­данным. Слетаю со ступенек лесенки и вижу в дальнем углу двора, за цветником, тебя. Обнаженный до пояса, в синих, с широким и высоким серым поясом, галифе, в белых, со шнурками, тапочках ты умываешься, а Степа­нида Максимовна с полотенцем на плече, склонив голову набок и улыбаясь, из маленького ведерка тонкой струй­кой льет воду тебе на спину.

— Здрасьте! Вы уже приехали?

— А, моя экскурсоводша! Ну как, план походов и экскурсий на лето разработан?

«Экскурсоводша... И только?» Моя радость потуск­нела.

Растирая полотенцем спину, ты ступаешь на свеже-выбеленную кладку и оказываешься надо мной.

— Ну... здравствуй! — Перекинув полотенце через пле­чо, ты сходишь с кладки, обеими руками стискиваешь мои плечи. Ошеломленная мощным, точно водопад, напором радости, хватаю ведро с кустами роз, кладу на плечо ло­пату и мчусь со двора.

— Погоди, я пойду с тобой! — кричишь ты вслед.

— А может, я иду рыбачить? — Остановившись, я раз­махиваю ведром, кружусь и вообще веду себя кокетливо и нелепо: какая рыбалка, если мне к восьми в больницу? Ведь опять лето, каникулы, и я опять работаю. Но ты, ко­нечно, еще и не знаешь про это.

— Вот и будем рыбачить вместе! — говоришь ты. Рыбачить вместе!

— Тогда давайте скорее! — Я убегаю в переулок, при­жимаюсь спиной к дому за углом и, улыбаясь, жду тебя. А ты, успевший переодеться в гражданское, уже стоишь, приникнув щекой к стене по другую сторону, и наблю­даешь за мной. Смущенная, медленно направляюсь я вниз по улице. Ты идешь рядом, тянешь из моих рук ведро, потом лопату. Наши пальцы касаются, и, будто обожжен­ная током, я всю дорогу молчу. 

Однажды после полудня в комнату постучал и тут же вошел Алешка. Обернутая газетой книга, которую я читала, упала на пол. Я вскочила, разозленная: 

— Ждать надо, когда ответят, что можно войти!

Алешка будто не слышал. Отрешенный, погруженный в себя, он остановился у порога. Колупая ногтем краску на дверном косяке, сообщил, не называя твоего имени:

— Он остался на пляже. Купается. А мне велел спро­сить, пойдешь ли ты с ним в кино. На девять сорок. Би­леты он купил. «Богатая невеста» идет...

Еще никто и никогда не приглашал меня в кино. Обычно мы смотрели фильмы всем классом или большой группой, сложив свои пятаки и гривенники в общий ко­тел. Летом же проникали на киноплощадку, откинув за­ранее отбитую доску высокой ограды. А тут — приглаше­ние, да еще какое: «Пойдешь ли ты с ним?..» Конечно же! Обязательно! С великой радостью и волнением! Вон уже как неистово колотится сердце...

Алешка все стоял у двери, жалкий и слабый, и я ска­зала совсем не то, что хотела: 

— А сам твой брат не может спросить меня об этом?

Алешка постоял еще несколько секунд и, не ответив, вышел. Глупая-глупая, что я наделала? Ну, зачем, зачем произнесла я эти слова? Ты теперь ни за что не придешь! А может, все-таки придешь? И вдруг бы — в военном... И девчонки из нашего класса увидели бы нас вдвоем. И мальчишки. Вот умерли бы от зависти: настоящий военный!

«Приди! Пожалуйста!» — мысленно прошу я и тороп­люсь намазать тапочки — чтобы успели высохнуть — зуб­ным порошком. Потом глажу синюю в складку юбку и бе­лую ситцевую кофточку — мой самый нарядный костюм. Загадываю: «Если я тебе хоть капельку нравлюсь, ты придешь! И обязательно — в военном!»

Ты пришел. И в военном. В новеньких темно-синих галифе, в зеленой гимнастерке, в до блеска начищенных, чуть поскрипывающих хромовых сапогах, с тремя нове­хонькими кубиками в петлицах. Коротким ликующим взглядом я охватила тебя — стройного, тонкого, подтяну­того — и, пряча лицо, с которого невозможно было со­гнать радость, пошла рядом. Наверное, ты так и не заме­тил, как горда и счастлива была я в тот вечер.

«Жизнь прекрасна и удивительна!» Невозможно при­думать что-то лучше этих слов. Я захлебываюсь чистым и свежим ветром скорой свершимости всего, что кажется человечески несвершимым. Силы переполняют меня, энер­гия бурлит, льется через край. Я испытываю страстное, окрыляющее желание расходовать ее, творить добро.

Вот и кончился твой отпуск. Ты «отбыл к месту служ­бы» (теперь я знаю .много таких специфически военных фраз), а я опять постеснялась спросить — куда.

Ты уехал... Но я все равно счастлива! Потому что мо­гу видеть то, на что смотрел ты, дышать воздухом, кото­рым ты дышал, бродить по местам, где любил бродить ты. Небо, горы, цветы, стены домов возвращают мне твои взгляды, слова. Море дарит твое прикосновение, а булыж­ная мостовая и камни на берегу, кажется, зримо хранят отпечатки твоих белоснежных брезентовых туфель или хромовых сапог, и я, бродя по тем местам, возможно, сту­паю в твои следы.

С щедростью, присущей одной только жизни, откры­вает она передо мной свои новые грани, одаряет новыми чувствами и восприятиями. Счастливая, я живу ожида­нием нашей с тобой встречи. Мне кажется, что после нас мы уже никогда больше не расстанемся.

Море штормит. Вода у берега грязно-серая, а даль­ше — то свинцовая, то синяя. Когда же солнце прорвется сквозь облака, она, просвеченная им, становится бутылочно-зеленой, а гребни волн искрятся, словно посыпанные блестками.  Качаются  на рейде шаланды. Выныривают

из воды, прыгают, качаются и снова скрываются в волнах буйки. Загорелые крепкие парни плавают вдоль берега на спасательных шлюпках.

Горы скрыты за облаками. Рваные, хмурые облака не­сутся низко над городом, изредка пропуская солнечные лучи, и тогда веселые светлые пятна ложатся на берег, на дома, на море.

Сколько живет волна? Одно мгновение. Вот она рас­тет, набирает силу, катится, встает на дыбы, с грохотом обрушивается на берег. Одряхлевшая, немощная, она с тихим ворчанием уползает в море и умирает на руках следующей, тоже злой и горбатой волны, которая обруши­вается на берег еще дальше, и кипит, и пенится, и тут же умирает.

— Сколько живет волна? — спрошу я потом, когда ты приедешь.

— Одно мгновение, — скажешь ты. — Вот хлюпнула и умерла, состарившись. — И я, как чуду, буду удив­ляться тому, что мы говорим обо всем, о чем я думала без тебя, и что ты произносишь слова и фразы, которые я для тебя придумала.

Боясь, что в выходные дни Степанида Максимовна станет звать меня обедать, я заранее убегаю из дому. Я повзрослела, и отношения с вашим домом уже не могут оставаться прежними. Совершенно невозможно зайти к вам так же свободно и просто, как прежде, а тем бо­лее — сесть вместе с Алешкой и с твоими родителями за один стол, помогать твоей маме гладить белье или прибе­гать тайком, когда она уйдет, чтобы вымыть полы. Все это грозит снять одежды взволнованной праздничности с наших с тобой отношений, вернее с моего отношения к тебе. Зато с дядей Корнеем мы сблизились еще больше. Держа обеими руками большие тяжелые ножницы, я рас­краиваю жесть, вырезаю днища для тазов и ведер, длин­ные узкие полоски для ручек совков и сама загибаю края изделий. Маленькое ведерко для червей, широкий удобный совок для мусора и тазик — подарки твоего отца — всели­лись в мою комнату, как частица и твоего внимания ко мне.

— Ты что, на самом деле влюблена в брата, а? — спросил как-то Алешка.

— Вот еще! — фыркнула я и убежала, испуганно ду­мая, что если это заметил Алешка, то уж, конечно, за­метили и ты и твои родители. И что теперь будет?

Мы сидим за одной партой и почти не разговариваем, хотя относится ко мне Алешка вроде бы также, как прежде: приходит, когда я дома, увязывается со мной на рыбалку и все приглашает к себе в дом. Я не принимаю Алешкиных приглашений, потому что он хочет, я чув­ствую это, чтобы у меня не было тебя. Ты постоянно сто­ишь между нами, и все наши контакты, каждый наш по­ступок, Алешкин и мой, озарены твоим мысленным при­сутствием.

Как-то я показывала вам — тебе и Алешке, поскольку он был с тобой, — глубокое ущелье с крохотной речуш­кой на дне, которая, падая с гор, выточила в своем ка­менном ложе разные беломраморные емкости — чаши, ванночки, целые ванны... Дорога прямо от нашего дома, через холмы, где растут большие крепкие обабки, подни­мается высоко в горы. Оттуда по лесной тропинке, пах­нущей сырой гниющей травой, я вывожу вас к осыпав­шимся, укрепленным полуистлевшими кольями ступеням земляной лестницы, по которой нам предстоит спускаться вниз — в прохладное мрачное ущелье. На дне ущелья шумит, бьется, прыгая с уступа на уступ, горная речка.

— Охота вам лезть в эту сырость? — ворчит Алеш­ка. — Давайте вернемся. Лучше на берегу моря посидим.

Я нарочно ворошу ногой камушки. Они с сухим шур­шанием катятся вниз. Алешка испуганно замирает.

— Вот видите? Обвал может произойти, — говорит он. Мы смеемся.

Наш обратный путь лежит по руслу горной речки, и что за диво эта речка! Вода прозрачная, будто ее вовсе и нет, а есть лишь тонкое хрустальное сияние. Справа и слева нагромождение диких скал, поросших реденьким кустарником. Надо прыгать с камня на камень, идти по пояс вброд, а кое-где перебираться ползком. И разве мож­но удержаться от соблазна искупаться в гладких белока­менных чашах под прохладными, упруго бьющими водяными струями?

Алешка все ворчит. Тюрбан, сделанный из рубашки и брюк, никак не держится на его голове. Алешка ворчит даже тогда, когда ущелье остается позади и в глаза нам бьет яркое солнце. Скалы справа и слева расступаются, превращаясь в хаотическую россыпь огромных камней, речка течет шире и спокойнее, утихает ее веселый шум­ный гомон, а чаши раздаются вширь и теперь уже похо­дят на озерца. Вода в них теплая, как парное молоко, и тут уж просто грешно не похлюпаться всласть.

— Как дети малые, — усмехается Алешка. Ему поход не понравился.

— Устал как лошадь. То жарко, то холодно. Ноги о колючки и о камни покорябал, — жаловался он матери. А сейчас вот, когда тебя нет, сам пришел и предло­жил мне:

— Сходим в ущелье?

Я уже знаю, что он постарается вести себя так, как вел себя в том, первом походе ты. Но Алешка — дру­гой, он не сможет быть таким, как ты.

В чахлом колючем кустарнике на одном из холмов мы находим крепкие белые грибы. Я стягиваю с себя платье, завязываю поясом воротник. Котомка готова. Складываю в нее грибы. Кричу Алешке:

— А ты собирай в рубаху!

— Зачем? Таскаться с ними... По той козьей тропе опускаться на руках надо. И по камням с этими твоими грибами неудобно прыгать.

— Неудобно только штаны через голову надевать, -— отвечаю я. Усевшись на землю подле грибного семейства, пальцами снимаю шляпки грибов, потом осторожно, что­бы не вырвать с корнем грибницу, ломаю ножки.

— Дня через три опять придем сюда. За молоденьки­ми. Только ножи надо взять. Без ножей плохо, — миро­любиво говорю я Алешке. Сопя, он лениво стягивает ру­баху, нехотя завязывает рукавами воротник. А я неволь­но вспоминаю тебя и сравниваю.

Наконец мы добираемся до речки на дне ущелья. Аукаем, поем, кричим, хохочем, слушаем эхо. Не оттого, что нам хорошо вдвоем. Хорошо — чудно и таинствен­но — в диком ущелье, в глубокой, узкой теснине с лесом где-то высоко наверху, с трудягой-речкой, обтачивающей белые камни у наших ног, с нагромождением скал вокруг.

— "Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам по­чтения нету..." — вдруг начинает Алешка, став на камне в позу чтеца. Меня захлестывает раздражение.

— Уж выбрал бы для чтения что-нибудь подходящее случаю!

Алешка, правда, стал за последнее время взрослее и серьезнее. И все равно я отношусь к нему иронически и свысока. Часто ругаю себя за это, думая, что, может быть, вот так же, свысока, смотришь на меня ты. А я не хочу, чтобы ты смотрел на меня так.

— Курить бы ты, что ли, начал, — говорю я. Алеш­ка удивленно выпячивает губу, подымает левое плечо и прижимается к нему щекой. Это означает что-то вроде: «Вот еще... Зачем?»

— Скажи, Алеха, что ты любишь? Что ты любишь больше всего на свете? — допытываюсь я.

— Н-не знаю, - - раздраженно-лениво тянет он. — Все...

— Что «все»?

Алешка трется щекой о плечо и молчит.

— Ну а что ты не любишь? Что, например, ненави­дишь? Назови!

Он опять подымает левое плечо, кладет на него голову и вдруг задумывается.  «Ага, проняло!»  — радуюсь я.

Но серые Алешкины глаза тут же гаснут, становятся бес­цветными. Выпятив нижнюю губу, он смотрит на меня за­стывшим недоуменным взглядом, словно не понимает, как это можно что-то любить или не любить.

— Живешь ты, Алеха, как трава! — Я бросаю эти обидные слова и убегаю по камням вниз. Тогда, втроем, мы так и не дошли до устья. А с Алешкой мне совсем не хочется открывать новые дороги. И я до сих пор не знаю, та ли это речка, что широким потоком вливается в море. И где, как и когда прозрачный хрустальный гор­ный ручеек превращается в мутную бурную реку, стре­мительно несущуюся навстречу морскому прибою? Те­перь, когда наша юность далеко позади, мне так хочется поехать в Крым — хотя бы только для того, чтобы прой­ти по этой горной речке до самого моря и узнать секрет ее превращения.

Приезжие говорят, что только здесь, на Черноморском побережье, слышится ранней весной пение стольких птиц, будто их со всего мира собрали в одну клетку, незамет­ную лишь потому, что она слишком велика.

А ты всегда приезжаешь летом и еще ни разу не ви­дел крымской весны с ее буйным бело-розовым цветением, с запахами водорослей и какой-то прозрачной, словно род­никовой, свежестью, с сумрачной прохладой лесов и уще­лий и со снежными пластами в расщелинах совсем близ­кой Яйлы — пласты эти кажутся неправдащними в мире цветения, в мире развеселого птичьего гомона, ослепитель­ного блеска моря и светлого, лучезарного тепла.

И вот ты приехал весной. Я собрала огромный букет— по крохотной веточке с каждого дерева, чтобы ты знал, как цветут крымские деревья, и ощутил их аромат. Дожидаясь тебя, я долго стояла-за углом нашего дома, и когда ты вышел зачем-то, стесняясь и радуясь, пошла тебе навстречу.

– Здравствуй, Любаша, — печально сказал ты, под­няв глаза, и возвратился в дом — чужой, незнакомый, непривычно медлительный и тихий. Даже не остановился. Даже не заметил предназначенного тебе букета... «Здрав­ствуй, Любаша..» Уж лучше бы ты сказал свое обычное грустное: «Ах, Любаша...»

Не помню, когда, в какой из своих приездов стал ты произносить вместо приветствия задумчивое: «Ах, Люба­ша...» У меня при этом тревожно сжималось сердце. Ка­залось, ты безвозвратно утратил что-то такое, без чего теперь трудно жить.

«Здравствуй, Любаша...» И все. И больше ничего. Ни слова, ни жеста, ни взгляда... Побеленная кладка из ракушечника — просто длинный порожек посреди нашего общего двора — будто выросла до уровня стены и отгоро­дила тебя от меня. Но что же все-таки случилось? Может, ты заболел? А может, у тебя неприятности на службе?.. Как мне хотелось быть в ту весну взрослой, чтобы иметь право прийти к тебе, расспросить, ободрить, помочь!

Поднимаюсь в свою холодную, мрачную по веснам комнату, и лестница подо мной качается, как трап, по которому входят на морской пароход, «Просто он, навер­ное, еще не отдохнул с дороги. Вот отдохнет, — успокаи­ваю я себя, — а вечером придет и спросит: «Ну и в какой век будет наш очередной экскурс?»

До самой темноты сидела я у окна, надеясь увидеть тебя. И таким, каким ты был всегда — веселым, твердым, энергичным, с улыбкой на лице и в глазах. А тебя не было. Не было ни Алешки, ни Степаниды Максимовны, ни дяди Корнея. Только светились задернутые короткими белыми шторками окна.

Утром я тоже не дождалась тебя. Значит, что-то стряс­лось. А может, ты отправился на вершину Ай-Петрм встречать рассвет? Или ушел к нашей скале?.. На носу были экзамены, а я бросила учебники и тетради и побе­жала искать тебя. Но ни у нашей скалы, ни на берегу моря — там, где ты любил бродить, ни на пляже,, ни. в парке, ни на холме, с которого видны город и бухта, тебя не было.

Возвращаясь, я еще издали увидела на лавочке у дома Алешку. Он швырял кипарисовые шишки в белку, пры­гавшую по веткам гималайского кедра. По тому, как ста­рательно не замечал он меня, я поняла, что именно же­лание сообщить какую-то новость и заставляет его сидеть здесь. Алешкина улыбка сказала мне, что он понимает: я должна спросить, не могу не спросить о тебе. Я мол­чала, надеясь, что он не выдержит и расскажет сам. Но он все швырял и швырял шишки и тоже молчал. Не выдержала я. Посидев немного, спросила:

— Куда это подевался твой брат? Только приехал... — И опять уехал! — весело выпалил Алешка. Белка появилась снова. Жиденький хвост ее мелькнул на одной, на другой ветке, потом она распласталась в полете на со­седний кипарис. Алешка ринулся за нею, но белка исчез­ла. Вернувшись, Алешка долго ходил у ворот, нагнувшись, будто что-то искал. Ждал моих вопросов.

— И куда же это он уехал? — сдерживая злость, спросила я.

— Как куда? — Алешка помедлил. — В свою часть...

— В какую такую часть?

— Разве ты не знаешь? — Алешкины глаза округли­лись в притворном удивлении. — Он этот год служил где-то в Сибири... Или на Урале... А может, в Забайкалье. Не помню точно...

— Ну, — сквозь зубы выдавила я. Алешка мельком, испуганно взглянул на меня. Однако слишком велико бы­ло искушение поломаться и покуражиться.

— Что — ну? Мама болеет... Вот ему и дали отпуск. Внеочередной. И вообще, его перевели...

— Куда?

Алешка сделал вид, что не расслышал вопроса. Раз­давливая ногой пустые плоды каштана, сказал вдруг:

— Знаешь, у него неприятности. — Он сел рядом, же­лая рассказать об этом. Теперь он был озабочен тем, что случилось с тобой, озабочен искренне. Но я не могла про­стить ему столь долгого кривляния и, не слушая, напра­вилась домой. Я шла не торопясь, не оглядываясь. Я уже шагнула с последней ступеньки лестницы на длинную открытую террасу, соединяющую комнаты нашего комму­нального дома, когда Алешка бросился за мной. Подбежав к террасе, ухватился за столб:

— Он теперь здесь будет служить, недалеко! На вы­ходной приезжать станет. Только он не хочет...

Я шла не останавливаясь.

— Ну, погоди, Люб! — попросил Алешка, ступив на нижнюю ступеньку.

— Что еще?

— Чего ты так, а? — жалобно проговорил он. — Это же совсем пустяк, что я не рассказал тебе... Стоит из-за такого обижаться? Ну теперь я буду знать, что тебе все про него интересно. Хочешь, сейчас прямо расскажу? Ви­дела, к нам приехала блондинка? Она... — Алешка сму­тился под моим пристальным взглядом. — Она... Ну...

— Бе, ме, ну, — передразнила я его. — Дерьмо ты, Алеха, вот что я тебе скажу!


Комментарии

Популярные сообщения

Иосиф Дик. Рассказ для детей "Красные яблоки". 1970

...что такое - хорошо, и что такое - плохо?.. (Владимир Маяковский) Валерка и Севка сидели на подоконнике и закатывались от смеха. Под ними, на противоположной стороне улицы, происходило прямо цирковое представление. По тротуару шагали люди, и вдруг, дойдя до белого, будто лакированного асфальта, они становились похожими на годовалых детей - начинали балансировать руками и мелко-мелко семенить ногами. И вдруг...  хлоп один!  Хлоп другой!  Хлоп третий! Это было очень смешно смотреть, как прохожие падали на лед, а потом на четвереньках выбирались на более надежное место. А вокруг них валялись и батоны хлеба, и бутылки с молоком, и консервные банки, выпавшие из авосек. К упавшим прохожим тут же подбегали незнакомые граждане. Они помогали им встать на ноги и отряхнуться. И это тоже было очень смешно, потому что один дяденька помог какой-то тете встать, а потом сам поскользнулся и снова сбил ее с ног. - А давай так, - вдруг предложил Валерка, - будем загадывать: е...

А. П. Карпинский - выдающийся геолог, исследователь Урала

Выдающийся русский геолог, основатель русской геологической школы, академик А. П. Карпинский, уроженец  Турьинских рудников, с 1869 г., занимаясь изучением природных богатств Урала, производил многочисленные разведки на Восточном склоне Уральских гор, в 1884 г.  составил их геологическую карту. В 1886 г. Карпинский совместно с Ф. Н. Чернышевым создал  "Орографический очерк 139-го листа общей геологической карты России", охватывающей Средний и часть Южного Урала. Карпинский много занимался вопросом о происхождении уральских месторождений платины, составил первую тектоническую карту Урала. В начале 900-х годов среди исследователей Урала первое место по-прежнему занимали геологи. Корифей уральских геологов академик А. П. Карпинский продолжал изучение, обобщение и публикацию материалов своих экспедиций 80-90-х годовКарпинский XIX в.   Летом 1909 г. Академия наук и Русское географическое общество  снарядили экспедицию на Северный Урал для всесторон...

Так говорили наши предки. Устаревшие слова

Великоросы. Худ. А. Докучаев Так говорили наши предки. Значения многих слов нам сегодня совсем непонятны, в большинстве своем они ушли из нашего словаря безвозвратно, потому что ушла надобность их применения. Но часть из них мы по-прежнему используем, значение некоторых из них изменилось. Поскольку в списке приведено немало слов кулинарной тематики, одновременно с разъяснениями значений устаревших слов можно познакомиться с кулинарными рецептами некоторых старинных блюд. При этом следует отметить, что многие из них нам вполне знакомы, хотя и претерпели изменения за прошедшее время. А А л м а н а х и - астрологические сборники для гадания по движению звезд и по знакам зодиака. А р а к а - пшеничная водка. А р г а м а к - восточный породистый конь, скакун: на свадьбе - конь под седлом, а не в упряжке. А р ш и н - мера длины, равная приблизительно 71 см. Бытовая сценка. Худ. Н. В. Неврев Б Б е л ь можайская - древнерусский сорт наливных яблочек. Б л и н ч а т ы й пирог - н...

Отечество карикатуры и пародии

  Граф Нулин из одноименной поэмы Александра Сергеевича Пушкина возвращается из-за границы с «с тетрадью злых карикатур». О чем же идёт речь?  О весьма забавном и, вместе с тем, грозном оружии, которое было изобретено в Англии во второй половине 18 века.  «Отечество карикатуры и пародии» - так именовал наш великий поэт Англию  Георгианской эпохи. Это было время правления британских монархов Георга III и Георга IV (1760-1830), поистине «золотой век» английской карикатуры.  Первые профессиональные карикатуристы в Европе появились именно в туманном Альбионе. Начиная со второй половины 18 века английский рынок был наводнен сатирическими листами, в которых бравые газетчики того времени оперативно и остро откликались на все текущие события, в том числе и на внешнеполитической арене. Сотни художников в сотнях изданий ежедневно печатали  карикатурные листы, каждый тиражом от сотни до нескольких тысяч экземпляров.  Несколько десятков крупных лондонских гравиров...

Из истории общественной рождественской елки

173 года назад в Санкт-Петербурге впервые наряжена общественная рождественская елка. Обычай наряжать хвойное дерево к празднику, украшая его игрушками, сладостями и свечами, а также сопровождать торжество фейерверками, был заимствован Россией из Германии благодаря указу Петра I.  Однако эта традиция не сразу укоренилась — в народном сознании ель долгое время ассоциировалась с погребальными и поминальными обрядами. На Руси к Рождеству было принято украшать дома ветками плодовых деревьев, которые ставили в воду, чтобы они расцвели к празднику. Но благодаря упорству Петра I обычай постепенно прижился. Первую публичную рождественскую ёлку установили в Санкт-Петербурге 7 января 1852 года в здании Екатерининского вокзала. Её украсили игрушками, сладостями, фруктами и свечами, а на верхушке разместили звезду.