К основному контенту

Надежда Малыгина - повесть "Двое и война". Вдалеке от тебя

 ВДАЛЕКЕ ОТ ТЕБЯ



Часть вторая

Ты-то знал, как взвинчивалась я, ко­гда меня называли сиротой. Я и сей­час ненавижу это жалкое слово и не терплю людей, которые говорят его детям. Никогда не испытывала я ни жалости к себе, ни зависти к по­дружкам, имевшим родителей, не проводила ночи в слезах, в тоске по материнской ласке, в зыбких мечта­ниях об отце и о том, как все в мо­ей жизни сложилось бы, если бы у меня вдруг объявились мать и отец. Моя одинокая, за­мкнутая и молчаливая тетушка была для меня и семья, и родня, и я как-то не думала об иной жизни — с отцом и матерью.

И вот — война... Сообщение о вторжении немецко-фашистских войск, о бомбежках наших городов сразу изме­нило жизнь, и уже невозможно было даже представить, что кто-нибудь станет заниматься чем-то так же, как вче­ра и позавчера. Как до войны.

Все последующие дни июня я бегала в военкомат, в горком комсомола, снова в военкомат. Меня записали — нет, еще не на фронт, на санинструкторские курсы.

Думая о фронте, я почему-то всегда представляла на­шу с тобой встречу, то, как будем мы воевать вместе, рядом, и радостное нетерпение, каждый раз возникавшее во мне при этом, заслоняло собою страшную суть войны.

Наконец курсы окончены. Я прибыла в стрелковый полк, оборонявший Одессу. Ищу командира. Мне указы­вают на большого русоволосого человека с двумя шпалами в петлицах. Четким солдатским шагом подхожу к нему, подношу, руку к пилотке.

— Товарищ майор, прибыла... — Увидев усталое доб­рое лицо с внимательным грустным взглядом, с незагоревшими морщинами вокруг глаз, запинаюсь и дальше уже не могу вымолвить ни слова из той стандартной уставной фразы, которую до этого не меньше ста раз повторила про себя. Вдруг приходит мысль о том, что отец мой, на­верное, — даже не наверное, а обязательно, потому что я хочу этого! — был вот таким же большим, внимательным, добрым и усталым.

Конечно же, я не раз встречала больших русоволосых и сероглазых людей. Но почему лишь облик этого чело­века заставил подумать об отце? Что именно — взгляд, черты лица или то, что читалось на нем, — вызвало к жизни эти, казалось, несуществующие мысли? Где, в ка­ких тайниках мозга дремали они?

Возраст других всегда освещается собственным воз­растом. Майору было сорок шесть, но с высоты своих неполных восемнадцати я считала его пожилым. Теперь мне столько же, сколько было тогда ему, но, если кто-то назовет меня пожилой, я удивлюсь. А тогда меня тре­вожили морщины майора, всегда задумчивый и чуточку усталый взгляд, выражение его лица, на котором, каза­лось, лежит печать беды, постигшей страну. Моя боль уве­личивалась оттого, что страдал он. Но что, что я могла сделать, чтобы он не страдал? Я старалась быть хоро­шим, очень хорошим бойцом. И может быть, самой высо­кой, самой необходимой и самой радостной наградой в моей жизни был выговор майора, смысл которого сводился к запрету лезть под пулемет и рисковать без надобности.

«Без надобности», — сказал он. Но ведь раненые, ко­торых я вытаскивала под пулеметным огнем, или подо­рванная гранатой группа спящих фашистов, на которых л наткнулась, возвращаясь из разведки, это вовсе не без надобности! Мой разум, уши, глаза, как губка, впитали слова строгого выговора, запомнила тон, каким он был сделан, выражение глаз и лица командира полка, а сердце бережно приняло и спрятало все это в свои тайники. Я поняла, что за мной и впредь остается право поступать гак же, только ОСТОРОЖНЕЕ. Майор заботился обо мне!

Наверное, только на войне, на самой передовой, в ко­ротких и длинных перерывах между боями тратит чело­веческий мозг такую уйму времени и энергии на воспо­минания. Они возникают помимо желания. Все живое, одухотворенное и неодухотворенное, вызывает в памяти все, что было до войны, а рядом ставит то, что было вчера, позавчера, и неделю, и месяц назад — уже в войну. Ка­жется, весь процесс мышления построен на ассоциациях. Горьковатый привкус березового листка вдруг воскрешает в памяти облик механика-водителя Евдокима Кузнецова, сибиряка, скучавшего по березам. Рокот танкового мотора вызывает образ Павла Дейниченко, житомирского тракто­риста, который мечтал стать механиком-водителем, а стал десантником на тридцатьчетверке. И так далее... И все это на фоне невольно возникающих картин прежней жизни, невероятно прекрасной и счастливой уже одним тем, что тогда не было войны. Но сейчас я вспоминаю вой­ну, только войну, какой она стала для меня, когда мы, заверченные ею, будто водоворотом, потеряли друг друга.

Война как таковая началась для меня в жаркий сен­тябрьский день, когда я пришла в окопы стрелкового пол­ка. И так уж случилось, что, желавшая как можно скорее найти тебя, я неожиданно обрела отца.

Конечно, отца я придумала. И все-таки мечты о нем, должном походить на нашего командира, и о командире, похожем на моего отца, не оставляли меня с того дня ни на минуту. Они текли рядом, как два ручья. Постепенно границы реального в них стирались, утрачивались. Скоро я сама уверовала в то, что мы с майором родные и только играем роль людей, не знающих о родстве, — для того, чтобы этого не знали другие и не искали в наших отно­шениях ничего, бросающего тень на его командирские пра­ва и на мои солдатские обязанности.

И все-таки даже наедине с собою я не смела сказать про майора: «Отец». «Он» — так мысленно называла я его. Еще нетерпеливее мечтала я о встрече с тобой, о том, как познакомитесь вы с майором, как обязательно понра­витесь друг другу и как потом всю войну пройдем мы вме­сте — ты, я, он. А пока я была без тебя, и, наверное, поэтому в памяти моей особенно ярко запечатлелись эпи­зоды, в которых присутствовал он, наш командир.

...Колонна тракторов марки ЧТЗ, обшитых броней, — его придумка! — и рота стрелков скрытно, в обход дви­жутся к позициям врага. Сконцентрировались в неглубо­кой плоской балке. Вокруг — степь. Пустынно. Тихо. По-мирному, приглушенно-утробно рокочут тракторы. Пахнет горячим отработанным газом. Солнце слепит, печет нещад­но. И только редкое тявканье тяжелых минометов где-то справа да полоса рыжих, с полуосыпавшимися краями окопов, по левому боку балки напоминают о войне.

— Вперед! На самой большой скорости! — негромко приказывает майор.

Тракторы рванули. Стараясь не отстать, бегут за ними по сухой пыльной траве бойцы. Я тоже бегу, смотрю впра­во-влево — не упал ли кто, раненный? Нас обгоняют кавалеристы. И лишь теперь («Поздно заметили!» — ра­дуюсь я) гитлеровцы открывают орудийный огонь. Ахают, рвутся снаряды, вздымают ввысь фонтаны земли — спра­ва, позади, слева. Только бы так — справа, позади, слева!

Мы все бежим. Легким не хватает воздуха. Силы, ка­жется, да пределе. И все-таки сердце замирает от востор­га: до чего здорово летят в карьере кони! Распластаны по ветру хвосты. Конские тела длинны, стремительны, изящны. Попутно, каким-то параллельным течением мыс­ли, удивляюсь человеческой способности замечать красо­ту, быть может, на самом краю жизни...

Мгновение — и кони уже в селе. А тут подоспели и мы. Кипит, грохочет, ярится бой. Треск винтовочных вы­стрелов, автоматные и пулеметные очереди, надсадный рев моторов и резкий скрежет гусениц по булыжнику на поворотах, топот копыт и пронзительное ржание испуган­ных лошадей — все это то отдаляется, то снова возникает рядом. Пыль, дым, гарь затягивают улицу. Перебегая от укрытия к укрытию, падая в канавы и кюветы, прячась за стволами деревьев, бойцы ведут огонь по окнам домов, где засели вражеские солдаты.

Из переулка слева яростно хлещут пулеметные струи.

— За мной! — Командир роты стрелков бежит туда, увлекая за собой бойцов. Но вдруг он спотыкается на бе­гу, пистолет падает из его поднятой вверх руки. Бросаюсь к нему.

— Подожди! — яростно орет он, останавливая меня растопыренной ладонью левой руки — правая висит как плеть. И бойцам: — Влево! Обходи слева! Гранатами их! Забрасывай дома гранатами!

Наконец сопротивление врага сломлено. Не дававшие нам покоя батареи подавлены. Точнее — захвачены. Ру­мыны удрали, бросив их, и теперь подле орудий, уже при­цепленных к нашим тракторам-«танкам», сидят ребята. Отдыхают. Курят. А я, стоя на коленях, перевязываю рот­ному плечо.

— Ну, скорее! — нетерпеливо требует он. — Видишь, майор идет! Доложить надо! Сколько пушек!.. Подоткни бинт, потом завяжешь.

Ротный вскакивает. Рана не позволяет поднять руку как положено, и старший лейтенант держит ее не у ко­зырька, а в полуметре от виска. Докладывает лихо:

— Товарищ командир полка! В бою ранено девять бойцов. Убитых нет. Захвачено... — И чеканно, с особым ударением: — Двадцать четыре орудия!

Неприятель бьет по селу из минометов. Я — все еще на коленях — укладываю в сумке бинты. Мины ложатся ближе и ближе. Одна  разрывается неподалеку. Кто-то плюхается на меня, лежит, прижав мое тело к земле.

— Фу, чуть шею не свернул, — ворчу я. — Ну, вста­вай, что ли!

Не дожидаясь, пока этот кто-то подымется, высвобож­даюсь из-под него. А он все лежит. На спине, нише левой лопатки, — безобидная рваная дырка. Вокруг все влажно набухает, темнеет ткань гимнастерки, медленно расплы­вается кровавое пятно. Ошеломленная, растерянная — ведь это я, я должна лежать сейчас вот так, с алым пят­ном на спине! — все так же стою на коленях и сквозь подступающие рыдания, сквозь чувство какой-то неясной вины перед беловолосым, белобровым Андрюшкой, все за­чем-то зову тихонько:

— Андрюша... Андрей!

Я даже не знаю его фамилии, только имя — Андрей...

— Один убитый, — вносит ротный поправку в рапорт, и майор стягивает с головы запыленную, с выцветшим верхом фуражку.

Это было под Одессой.

...Гитлеровцы ворвались в расположение двух наших рот. Треск автоматных очередей, сухие, как от сломанной палки, звуки одиночных выстрелов, аханье снарядных взрывов — все это за пределами окопов. А здесь — руко­пашная: удары прикладами и кулаками, тяжелое крях­тенье, короткие вскрики, мягко падающие тела.

Фашисты отступают: уползают, убегают — в полный рост и короткими перебежками, падают, вскакивают и снова бегут, петляя и падая. Обнаружив, что мы не стре­ляем им вслед, просто идут — устало, не торопясь, как после тяжелой, изнурительной работы.

Мы тоже устали. Бойцы валятся на землю, съезжают по стенкам на дно траншеи. Сидят, сплевывая песок и кровь. Стягивают с себя взмокшие гимнастерки.

— В своем окопе и стены помогают, — тяжко, хрипло произносит кто-то.

Огромный, медлительный Костя Сыроваткин трогает кровоточащие десны, басит с удивлением:

— Тля... паразит... зуб выбил...

Ванюшка Петляков — полная противоположность Ко­сти. Он худ, подвижен, быстр, смешлив и не упустит слу­чая, чтобы не подтрунить над своим дружком

— «Тля...» — передразнивает он Костю. — А ты пред­почитаешь, чтобы этот энеску шлепнул тебя?

Костя но отзывается.

Тут же в позах, в которых их настигла смерть, лежат убитые — наши и румыны. Ногой отпихиваю гитлеровца подальше от себя.

— Это он... Сво-лочь, — цедит сквозь зубы Костя.

В той рукопашной я, кажется, впервые видела сразу столько больших мужских рук. Усталые, в земле и крови, теперь они тоже отдыхали.

Не успело выровняться дыхание, как послышался гул моторов: танки! Идут вражеские танки! Наверное, каж­дый из нас подумал в то мгновение о пушках, которые — все! — еще утром были переведены на позиции первой роты и батальона моряков — эти позиции вражеские тан­ки атаковали уже четырежды. Теперь же танки идут на нас, а у нас здесь нет ни одной пушки... Усиливаясь, нарастая, накатывается на окопы слившийся воедино гул восемнадцати стальных громадин. Положив перед собою гранаты, бутылки с зажигательной смесью, бойцы молча прильнули к брустверам.

Солнце висит над головой, жарит нещадно.

А танки все ближе, ближе. От скрежета гусениц сво­дит зубы.

Политрук выкрикивает несколько фамилий, машет ру­кой: «За мной!» — и выпрыгивает из траншеи. За полит­руком выпрыгивают бойцы, фамилии которых он назвал. Среди них — Костя Сыроваткин и Ванюшка Петляков. Они ползут медленно, а танки приближаются с ужасаю­щей быстротой. Костя — большой, тяжелый, и кажется, что его первого заметят, вражеские танкисты.

— Скорее! Скорее бросайте гранаты!.. Чего они мед­лят? Ну!

Взмах чьей-то руки, бросок. Граната ударяется о кры­ло, прикрывающее гусеницу ближней машины. Взрыв, пламя... еще бросок. Второй, третий... Снова взрывы и едва различимое, почти бесцветное пламя. Потом сразу возникает облако густого черного дыма и, будто лопнув, устремляется вверх. Два танка горят. Третий вертится на месте — у него повреждена гусеница. Но другие упрямо ползут вперед, поливая пулеметным огнем пространство перед собою. И кажется невероятным, что сквозь треск пулеметных очередей, лязг гусениц и рокот моторов слы­шен орущий в телефонную трубку голос ротного, докла­дывающего из окопов на командный пункт полка:

— «Чайка», «Чайка», я — «Орел»! Танки — рядом! Будем драться до последнего! До последнего, слышите?

Тут же в окопе — раненые. Все тяжелые, беспомощ­ные. Это моя забота, моя боль, мое страдание. Чув­ствую себя так, будто обязана защитить их от надвигаю­щегося танка. А что я могу? Даже гранаты нет.

— Ложись! — кричу я, хотя здесь только тяжело ра­ненные, и без того прикованные к земле, ко дну окопа. — Ложись!

Обернувшись, успеваю заметить ярость в неморгающих взглядах раненых, ярость на собственное бессилие. Секун­ды тянутся томительно. Скорее бы уж, что ли!.. Наконец гул и скрежет нависают над головой. Становится темно, вздыбленное днище танка опускается и накрывает окоп. Текут, чуть провисая и блестя отполированной сталью, звенья гусениц. Нет, лучше не смотреть! Но не смотреть невозможно...

Вдруг где-то совсем рядом бахает, тряхнув землю, пушка. Наша пушка! Со стенок и краев окопа сыплется песок. Танк замирает на месте, потом пятится и сползает назад.

— Эх, гранаточку бы в него фугануть! — кричит мне в ухо матрос с раздробленным коленом. И тут же раздает­ся взрыв, а в окоп, под ноги к нам, кубарем сваливается неведомо откуда появившийся невысокий, плотный стар­шина Редькин. Он без пилотки. Его рыжие жесткие кудри и рыжие усы совсем не рыжие. Они густо запудрены серой пылью. Зеленые круглые глаза Редькина сияют.

— Что, Матильда, кончилась? — хохочет он, глядя на скособочившуюся бронированную машину и отплевы­ваясь от земли.

Рядом снова бахает пушка. Откуда взялась здесь пуш­ка? Чья?

— Ха! — весело восклицает старшина. — Эвон она, милая, справа. На открытых позициях! — И орет отчаян­но лихо: — Не дрейфь, робя! Сам командир полка у пуш­ки орудует!

Выглядываю. Действительно он!

—- Майор! — передают друг другу раненые. — Сам!.. Прямой наводкой!

— Когда это орудие-то успели прикатить? — недовер­чиво справляется кто-то. На него оглядываются с недо­умением.

— Старшина врать не станет!

— А я что, совру, да? — обижаюсь я.

— Тебе — можно, — слабо улыбаясь, будто оправды­вается матрос. — Дозволено. Для поднятия духа в наших изувеченных телах.

Впрочем, обманчивость времени в бою — штука обыч­ная. Часы и минуты то будто повисают неподвижно, как жаворонок в летнем небе, то проносятся стремительно, как молнии.

Танки отступают — уползают, огрызаясь огнем. Бой затихает.

— Тринадцать! Чертова дюжина, робя! — орет стар­шина Редькин, сосчитав горящие и подбитые вражеские машины. — Эх, славно поработали, люби меня, Дуся!

Раненые улыбаются — измученно, слабо.

— Покурить бы щас, а? — пересохшими губами меч­тательно шепчет кто-то.

— Ага, — с готовностью поддерживают его сразу не­сколько голосов.

— И водички б...

— Да, глотка посохла. Слова застревают, будто вой­лочные...

Водичка и курево — это первое, что в такие минуты требуется солдату. Кручу в трубочку газетные клочки, набиваю махрой, слюной заклеиваю края, сую раненым в рот, щелкаю зажигалкой. Другим подношу к губам фляж­ку с водой. Ободряю, смеюсь. А мысли о том, что надо полазать впереди: наверное, кто-нибудь из тех, кто подры­вал танки, ранен. Выглядываю из окопа. Осматриваюсь. Поле боя в земляных всплесках, в черной гари разрывов. Гитлеровцы ведут артиллерийский обстрел. И танки не отступили — лишь укрылись в чахлом кустарнике. Види­мо, готовятся к новой атаке. Слух привычно раскладывает канонаду боя на составные части: вой летящих снарядов, взрывы, еще не угасший гул танков, трескучую дробь пулеметных очередей, свист пуль и осколков, вой жаркого огня, охватившего ближний танк, хриплый голос телефо­ниста, твердящего: «Чайка», я — «Орел», я — «Орел»!» Выпрыгиваю наверх, ползу. А раневые говорят:

— Эх, Батя у вас что надо!

А ведь мы — каждый про себя — уже и не надеялись устоять.

...Ночь. Наш полк, вся наша дивизия, прикрывавшая эвакуацию населения, промышленности и войск Одесского оборонительного рубежа, грузится на транспорты. Ухо­дим! Оставляем Одессу!.. Хочется упасть на причал и пла­кать, громко, навзрыд.

Со стороны города доносится гул артиллерийской пальбы, глухое аханье взрывов. Далеко в море видны бе­лые огненные сполохи, за которыми следуют тяжелые гро­моподобные раскаты — это ведут огонь корабли, обеспе­чивая незаметный отход войск с передовых позиций.

А здесь — тишина. Тревожная, обидная, жуткая. Толь­ко слышны плеск воды, приглушенный рокот корабельных моторов, от которого мелко и тряско гудит тело корабля, глухое шарканье множества ног по палубе, осторожный стук орудийных колес по мосткам, пониженные до шепота голоса, негромкие слова команд. Мертвенно-синеватый свет падает на трап, до неузнаваемости искажает знако­мые лица. Майор взглядом провожает каждого проходя­щего. И даже сейчас, когда он просто стоит, едва видимый под этим жидким и бледным синеватым маскировочным светом, в нем, как и всегда, восхищают та внутренняя собранность и красота, которые из многих сотен прекрас­ных людей выделяют самого сильного, самого волевого и мужественного. Воспитанные с детства, утвержденные и закрепленные всем образом жизни человека, такие каче­ства становятся неотъемлемой частью его внешнего обли­ка и проявляются во всем — в том, как он ходит, гово­рит, как ведет себя с окружающими его людьми.

Взявшись обеими руками за пряжку ремня, майор стоит, крупный, прямой, удивительно красивый своей подтянутостью. И невозможно представить, что он спосо­бен ругаться, кричать, суетиться, быть мелочным, расте­рянным, неряшливым, расслабленным. И бойцы, обвешан­ные скатками, оружием, коробками с пулеметными лентами, подсумками и вещмешками с патронами, бойцы, бесшумно проделавшие этой глухой ночью многокиломет­ровый марш с пулеметами и пудовыми бронебойными ружьями на плечах, сейчас, проходя мимо своего коман­дира, невольно подтягиваются, выпрямляются, расправля­ют тяжело ноющие плечи, и радость этой маленькой побе­ды над собой преображает их лица, снимает усталость.

Прибыв в Севастополь, мы узнаем, что неприятель за­метил наше отсутствие лишь к середине вторых суток...

— А все Батя! — с невольной гордостью говорят бойцы,

Да, это он, наш командир полка, приказал строго сле­дить за тем, чтобы окопы и ходы сообщения рылись в полный профиль, чтобы бойцы не маячили на глазах у неприятеля и ходили только по траншеям. И чтобы никто не сделал без надобности ни одного   выстрела. Первое время было как-то не по себе от непривычной тишины, которая повисла над нашим передним краем. Казалось, густую тишину эту можно потрогать, как вещь. Даже флегматичный, добродушный Костя Сыроваткин изнывал: — Так подмывает пропороть ее автоматной очередью. А еще лучше — пулеметной... Или полоснуть по ней гранаткой.

Но уже через несколько дней все оценили эту «тихую», как окрестил ее выдумщик Ванюшка Петляков, оборону. За противником наблюдал один выдвинутый вперед взвод. В окопах же в это время шла обычная солдатская .жизнь: бойцы отдыхали, чистили оружие, чинили обувь и гимнастерки.

Гитлеровцы тоже не сразу привыкли к навязанной им нами тишине. Сначала, кроме методичных минометных и орудийных обстрелов, они то и дело затевали стрельбу автоматную. Однако скоро успокоились, и, когда мы, от­бив атаку, замолкали, они принимали это как передышку и для себя. И вот «тихая» оборона, придумка нашего майора, больше чем на сутки отсрочила вход оккупантов в_ Одессу: дивизия уже высаживалась с транспортов в Се­вастополе, а гитлеровцы считали, что она все еще стоит перед ними.

Бои — беспрерывные с рассвета до темна. С наступле­нием темноты — строительство оборонительных рубежей. Сеть ходов сообщения становится все шире, сложнее и напоминает город. Ванюшка Петляков придумывает на­звания: улица Моряков, переулок Истребителей танков, переулок Снайперов, улицы Первой, Второй, Третьей рот, улица Ротного командира, поселок Медицинский, пло­щадь Ресторанная, лабиринты Родного взвода...

Это — Севастополь. Вернее, холмы и степи за ним.

Несколько ночей подряд бойцы рыли на «нейтралке» какие-то котлованы, закладывали в них взрывчатку, брев­на, доски, камни, сажали на этом месте кустики, а свеже­вырытую землю присыпали песком, щебенкой, чтобы все было незаметно.

Командир полка и инженер возились с какой-то «ма­шиной», ломали голову над «техникой соединения котло­ванов», часто рисовали что-то прутиком на песке. В их разговорах то и дело слышалось: «Фугасы...», «Батарея­ми...», «В шахматном порядке...».

В один из дней нам пришлось особенно трудно: гитле­ровцы в четвертый или пятый раз огромными силами ата­куют оборонительные рубежи полка. Отобьем ли мы их?

И вдруг оттуда, где было сосредоточено управление «техникой соединения котлованов», послышался голос майора:

— Подпустить на ближние фугасы!

Сильнейший взрыв потряс землю. За ним — второй, третий. В небо взметнулись земляные столбы. Поднятые взрывчаткой, летели в воздух камни, бревна, толстые чур­баки. Непривычные взрывы эти напугали нас. Но еще больше нагнали они страху на атакующих. Гитлеровские солдаты бросились наутек.

— Включить дальние батареи! — скомандовал майор.

Последовали новые взрывы. Гитлеровцы метались, проваливались в ямы, выползали оттуда и, потеряв ориен­тировку, бежали в разные стороны. А с неба обрушива­лись на них камни, чурки, и, планируя, долго падали об­ломки досок. Бойцы и матросы кричали, улюлюкали, озорно свистели.

— Вот это, робя, классная музыка! Крепко, полюби меня, Дуся, придумал Батя! — восторженно, так, что вес­нушки на лице потемнели от усилия, орал наш рыжий старшина Редькин.

Следующий день оказался днем отдыха: гитлеровцы ни одного раза не атаковали нас, только обстреливали из орудий и минометов. Но к этому мы уже привыкли.

Я все думаю: там, где ты, тоже такие жестокие бои? Или, может, у вас легче? Мне хочется, чтобы у вас было легче. И чтобы ты знал, как нам трудно, но как здорово мы держимся!

Сегодня нам вручают награды.

Ночь — лунная, светлая. Блестят, переливаются, свер­кают искорками окутанные снегом ветки кустарника. Из строя, остро срезая углы, четко поворачиваясь, один за другим выходят ребята, твердым солдатским шагом идут к столу, у которого генерал, командир дивизии, вручает правительственные награды.

— От имени Президиума Верховного Совета СССР...

— Служу Советскому Союзу!

Сердце стучит часто и громко. Горло перехватывает от радостного волнения.

Называют и мою фамилию. Выхожу, волнуюсь, желая одного: только бы не сбиться с шага! Я почему-то увере­на, что обязательно собьюсь. Но не получается другое — никак не могу расстегнуть крючок полушубка. Кто-то по­могает мне. Комдив держит медаль, ждет. Стыдно и неловко.

Наконец крючок расстегнут. Комдив прикалывает на мою гимнастерку медаль «За отвагу», крепко пожимает мою руку. Стоящие вокруг тоже поздравляют. А я, от­вечая на рукопожатия, думаю опять о том же: смогу ли теперь, взволнованная, четко повернуться и так же четко встать в строй? Хоть бы смогла...

Меня задерживает майор.

— Спасибо, девочка, за отличную службу! — говорит он и прижимает мою голову к своей груди. Это неожидан­но и радостно. Оторвав загоревшееся лицо от шершавого холодного сукна командирской шинели, опрометью мчусь на свое место, но в строй не встаю. Протискиваюсь через оба его ряда и прячусь за спины товарищей. Здесь никто не увидит моего лица, моих счастливых слез от пришед­шего вдруг ясного ощущения слитности с полком, герои­ческими и даже легендарными защитниками Севастополя. Я, девчонка, одна в полку. И я — рядом с ними. Рука об руку. Плечо к плечу. Я прорываюсь к ним, раненным, с гранатой, таскаю их, обессиленных и беспомощных, на себе, перевязываю, кормлю с ложечки, пою из фляги, верчу, набиваю для них козьи иожки.

Вынесенные мною с поля боя, подлечившись в медсан­батах или в госпиталях, они снова воюют, и я опять пол­заю за ними, ранепными, вытаскиваю, перевязываю их. И случается, что бойцы и матросы, которыми гордится вся Приморская армия, нуждаются в моем ободрении, и я, тоже раненная и столь же измученная бесконечными, длинными и тяжкими боями, ободряю их, утешаю, назы­ваю миленькими, золотыми, глажу по лицу, умоляю ка­пельку потерпеть и смотрю на них, как на дорогих своих детей.

Случается, кто-то из этих легендарных людей умирает на моих руках. Мои слезы и мои ласковые слова — по­следнее, что он видит и слышит. И всякий раз при этом я, девчонка, невольно чувствую себя так, как, наверное, чув­ствует мать, уловившая последний вздох сына и собствен­ной рукой закрывшая его глаза.

Родные, милые, славные, отважные мои ребята! Сколь­ко бесценного могла бы я рассказать о вас вашим мате­рям, невестам, женам! И о тех, кто погиб в севасто­польских боях. И о тех, кто лежит сейчас в окопах и траншеях и вглядывается в белый полумрак, охраняя нас, выстроившихся в заснеженном плоском овраге, ска­зочном от лунного сияния и искрящегося в нем заинде­вевшего кустарника.

Мы выстроились для получения наград, в которых, может быть, самое дорогое и волнующее слово — «прави­тельственные». Оно, это слово, связывает нас с Большой землей, заставляет думать, что о нас знают, нас помнят. Оно прибавляет сил и решимости драться до конца. До конца — это значит насмерть. Другого исхода нет, мы это знаем. А ты, где ты? Конечно же, далеко, иначе я бы услышала твое имя. Мы все теперь здесь как родные и знаем имена командиров многих частей и подразделений не только своего сектора, но и всех других: встречаем их в газетах, даже в сводках Совинформбюро, слышим в рас­сказах политработников. Да и молвой земля полнится.

— Ох и дали сегодня фрицам перцу гусаровцы! — скажет кто-нибудь, пришедший из штаба дивизии, и все потянутся к нему.

— Ну-ка, расскажите-ка...

О незнакомом Гусарове и его моряках мы знаем не меньше, хотя разделяет нас значительное расстояние, чем о командирах и бойцах двух других полков наогей стрел­ковой дивизии, которые всегда на виду. Ты тоже, я уве­рена, воюешь как надо, и, будь ты под Севастополем, я, конечно, не раз за время обороны услышала бы твое имя.


продолжение


Комментарии

Популярные сообщения

Иосиф Дик. Рассказ для детей "Красные яблоки". 1970

...что такое - хорошо, и что такое - плохо?.. (Владимир Маяковский) Валерка и Севка сидели на подоконнике и закатывались от смеха. Под ними, на противоположной стороне улицы, происходило прямо цирковое представление. По тротуару шагали люди, и вдруг, дойдя до белого, будто лакированного асфальта, они становились похожими на годовалых детей - начинали балансировать руками и мелко-мелко семенить ногами. И вдруг...  хлоп один!  Хлоп другой!  Хлоп третий! Это было очень смешно смотреть, как прохожие падали на лед, а потом на четвереньках выбирались на более надежное место. А вокруг них валялись и батоны хлеба, и бутылки с молоком, и консервные банки, выпавшие из авосек. К упавшим прохожим тут же подбегали незнакомые граждане. Они помогали им встать на ноги и отряхнуться. И это тоже было очень смешно, потому что один дяденька помог какой-то тете встать, а потом сам поскользнулся и снова сбил ее с ног. - А давай так, - вдруг предложил Валерка, - будем загадывать: е...

А. П. Карпинский - выдающийся геолог, исследователь Урала

Выдающийся русский геолог, основатель русской геологической школы, академик А. П. Карпинский, уроженец  Турьинских рудников, с 1869 г., занимаясь изучением природных богатств Урала, производил многочисленные разведки на Восточном склоне Уральских гор, в 1884 г.  составил их геологическую карту. В 1886 г. Карпинский совместно с Ф. Н. Чернышевым создал  "Орографический очерк 139-го листа общей геологической карты России", охватывающей Средний и часть Южного Урала. Карпинский много занимался вопросом о происхождении уральских месторождений платины, составил первую тектоническую карту Урала. В начале 900-х годов среди исследователей Урала первое место по-прежнему занимали геологи. Корифей уральских геологов академик А. П. Карпинский продолжал изучение, обобщение и публикацию материалов своих экспедиций 80-90-х годовКарпинский XIX в.   Летом 1909 г. Академия наук и Русское географическое общество  снарядили экспедицию на Северный Урал для всесторон...

Семен Коган. Стихи. Тропинка-торопинка

« Государственная Третьяковская галерея. И.И.Левитан (1860-1900). Осень. 1890-е годы. » на Яндекс.Фотках Семен Коган ТРОПИНКА - ТОРОПИНКА Торопи меня, Тропинка, Торопи, То травинкой, То тростинкой Тереби, Помани меня, Тропинка, Топольком, То былинкой, То рябинкой, То пеньком. Ты петляешь - То на горку, То с горы. У костра, Смотри, Тропинка, Не сгори. Вот нырнула Прямо в речку На бегу - Я тебя Постерегу На берегу, И пока Не искупаешься В реке, Буду Хвостик твой Держать В своей Руке. Я тропинку- Торопинку Тороплю, Я ведь сам Неторопливых Не терплю!

И. Вергасов. Сибирячка. Отрывок из романа "Начало"

  ...Ангара выбросила на берег троих плотовозов. Самого высокого, молодого взял к себе папаня Ульяны. Лежал незнакомец в теплой каморке с маленьким оконцем чуть ли не у самого потолка. В середине дня солнечный свет пучком падал на его густые каштановые волосы, на высокое чело, освещая серые болезненные глаза. Ульяна кормила его с ложечки, поила парным молоком. Он с детской простотой открывал рот, послушно пил. Ночами метался на лежанке, стонал. Девичье сердце готово было разорваться от жалости  и боли. Из Даурии приехал его отец, Матвей Иванович, человек небольшого роста, с шустрыми и всевидящими глазами. Вместе с ним и выхаживали Николая.    Матвей Иванович ее ни о  чем не спрашивал, долго и молчаливо изучал. Лишь когда Николай смог самостоятельно сидеть на лежанке, ни с того ни с сего спросил:    - Детушка, ты при женихе аль вовсе никого у тебя?    Растерялась, зарделась, смяла уголок передника.    - Ясно и понятно. П...

Практические советы садоводов-любителей – читателей журнала "Цветоводство"

Кларкия ЗИМНИЙ ПОСЕВ ЛЕТНИКОВ. Для этого подходят холодостойкие виды – календула, кларкия, космея, астра китайская, иберис. В сентябре-октябре почву глубоко перекапывают и одновременно заготавливают легкую перегнойную землю или торф для заделки семян. Лучше всего сеять в январе-феврале, так как снежный покров в это время наиболее высокий – 50-70 см. На его поверхности делают борозды глубиной 12-15 см, куда высеивают семена. Затем их мульчируют приготовленными с осени и прогретыми до комнатной температуры землей или торфом. При зимнем посеве всхожесть семян – 96-98 %, растения бывают более устойчивыми к заболеваниям и вредителям, а цветение наступает на 2-3 недели раньше, чем обычно. Пион СУБСТРАТ ИЗ ОПИЛОК. Уже давно успешно использую  опилки при выгонке  т ю л ь п а н о в   и   н а р ц и с с о в, для проращивания семян  п и о н о в. Ящики с таким субстратом значительно легче, чем с земляной смесью. В полиэтиленовый мешочек с влажными опилками складыва...