К основному контенту

Надежда Малыгина - повесть "Двое и война". Наш Крым

 НАШ КРЫМ


Часть первая

Города любят, как людей, и любовь эту объяснить так же трудно, как трудно объяснить любовь к человеку. За что я любила наш городок? За море, к которому он сбегал ступенями улиц? За шальное весеннее цветение? За красоту гор, на которых по утрам дремлют тучи? Или за быстрые речушки, шумно спадающие с этих гор? А может, за то, что совсем рядом находились таинственные ущелья, скалы, водопады, заповедные леса и мне легко и просто было представить себя маленьким Колумбом.

Впрочем, края наши любили все, кто бывал здесь. Многие приезжали из далеких мест, знакомых мне лишь по учебнику географии. Тогда я еще не видела других городов, других красот, мне не с чем было сравнить красоту родного городка, и любовь к нему дремала во мне, неведомая, незаметная, как воздух, которым дышат. Твое появление открыло во мне другое зрение, и я увидела окружающий мир таким, каков он есть, – удивительным и прекрасным. С тебя, со встречи с тобой началось все летоисчисление.

Сделав все необходимое по дому, я ухожу на рыбалку или в лес, в горы. Но чаще всего убегаю к дальним скалам, которые выступают из воды у самого берега. Даже тогда, когда море спокойно, об эти скалы яростно бьются, словно желая вытолкнуть их на берег, сердитые волны, и плещутся с шумом, и подымают ввысь многометровые водяные столбы.

Одна из скал больше, выше других, стоит особняком, и волны злее всего хлещутся об нее. Чтобы поавсть на эту скалу, нужно взобраться на ближнюю к ней, подождать, когда спадет фонтан всплеска, и тут же, мгновенно прыгать, иначе налетит другая волна, собьет, унесет с собой. Пространство для прыжка довольно широкое, и сердце каждый раз трепещет: а вдруг не допрыгну? Но скала зовет меня, опасность лишь подстегивает, и я прыгаю, стараясь не глядеть вниз, в глубокую пропасть, где беснуется, ярится пенно разбитая волна.

Придавив камнем платье, ложусь на плоский, выступающий в море козырек скалы и часами смотрю на море. Волны возникают, исчезают, и вновь возникают, и качаются, и сталкиваются, и, разбиваясь друг о друга, образуют новые волны. Убаюканная их качанием, я уплываю в голубые дальние дали, спускаюсь в зеленые морские глубины. Потом, перевернувшись на спину, смотрю в небо и снова плыву – теперь уже вместе с облаками.

Однажды, направляясь к своей скале, я еще издали увидела не ее выступе юношу. Приставив ладонь ко лбу, он смотрел на солнечную дорожку на воде, а она сияла, переливаясь, трепетала, как живое текучее серебро. Потянувшись медленно, будто нехотя, юноша вдруг резко взмахнул руками и в стремительном легком полете врезался в воду. Даже я, выросшая на море, не рисковала нырять с этой скалы, потому что на дне у ее основания видны были, казалось, совсем близкие, горбатые и круглые, как тюлени, валуны.

Он вынырнул очень далеко и так же легко и красиво, как стоял на выступе и как прыгнул с него, размашистыми саженками, не подымая брызг, поплыл в море. Я следила за ним – за маленькой, удаляющейся точкой и впервые не испытывала желания броситься вслед, обогнать незнакомца и с независимым видом, словно невзначай, показать ему, как умею нырять и плавать я.

Точка была уже едва различима. Я легла на высоком берегу под деревом, подложила руки под голову. Низкие белые облака разметали на голубой простыне неба свои отяжелевшие, разморенные солнцем тела и нежились и, казалось, улыбались, и щурились, как котята на припеке.

Я зажмурилась. От облаков падали на землю тени, и я ощущала сквозь закрытые веки, как исчезает солнце, как надвигается тень и потом снова появляется солнце. Хорошо!

Но вот тень задержалась. Наверное, прошло несколько минут, а тень все не исчезала. Я открыла глаза и поразилась, как серо и мрачно стало вокруг. А небо, сплошь затянутое редкой дымчатой пеленой, неслось могучей, как река, лавиной, и потемневшие, растасканные его стремительным движением облака жались к земле, зависали над нею низко-низко. резкий и сильный порыв ветра сморщил, зарябил, взбугрил море, погнал к берегу частые грязно-серые, в белых барашках, волны. И будто пушка ахнула: яростный вал ударил в скалу.

А он – где же он?..  Тревожно, неистово застучало сердце. Я прыгнула с крутого берега вниз, упала, вскочила, побежала к морю, на бегу стягивая платье. Я хотела броситься на помощь. Но он уже выходил из воды далеко правее скал.

Никогда раньше не обращала я внимания на тела загоравших на пляже, лишь машинально отмечала: один толст, другой худ, у третьего волосатая грудь или кривые ноги. Все остальные, если они не были уродливы, входили в разряд нормальных и сливались в общую массу, бесцветную, как небо в пасмурный день. И вдруг я впервые заметила, каким красивым бывает человеческое тело.

"Наверное, он из той семьи, что вчера въехала в соседний двор! – подумала я и на руках колесом прошлась по камням и гравию прибрежной полосы. – Мы будем жить рядом! Рядом!" И весь тот день, стоило лишь сомкнуть веки, перед глазами вставала освещенная солнцем скала и ты – ты, стремительно летящий в воду, плывущий размашистыми саженками, спокойно выходящий из воды. Ты, ты, ты...

Когда созревал виноград, школьники отправлялись в ближайший совхоз собирать урожай. Недалеко от виноградника стояли какие-то сараи. Из огромной, точно ворота, настежь распахнутой двери одного из них неслись частые металлические звяканья, из трубы вился дымок. Там была совхозная кузница.

– Сбегаем?

Мы пустились наперегонки. Первой подбежав к двери, я увидела белое злое пламя горна, золотые, веером рассыпающиеся искры и наковальню. Возле нее стояли двое. Одним оказался юноша, которого я видела на скале. Другим был пожилой, с седыми висками человек в черной линялой, расстегнутой на груди косоворотке. Я уже видела его в нашем дворе. Человек этот – в брезентовых рукавицах – клещами, чуть-чуть поворачивая, держал раскаленную, медленно темнеющую железину, а юноша из-за плеча бил по ней молотом, и вместе с ударом из груди его глухое сочное аханье. Они были очень похожи – пожилой человек и юноша. Конечно же, отец и сын!

Девчонки поахали и с визгом разбежались, а я все стояла, пораженная какой-то новой красотой, открывшейся в тебе. Подружка, заглядывая мне в лицо, тянула меня за руку, о чем-то говорила. Понимая, что нужно идти, я повернулась и медленно побрела за нею. В кладовую моей зрительной памяти легла еще одна картина: ты за работой в кузнице, рядом с отцом.

Первое сентября всегда наступало как-то неожиданно, и было странно идти в школу с тетрадями и учебниками, когда вокруг самый разгар курортного сезона. Казалось, все отдыхают, купаются, загорают, и только нам надо сидеть в классе, писать диктанты, контрольные работы...

Перед началом урока литературы, наша классная руководительница, привела новенького и сказала, обняв рукой его плечи:

– Алеша жил с родителями в деревне на Орловщине. Потом в городе Карачеве, на Брянщине. У Алеши очень больная мама. Врачи порекомендовали ей переехать на Южный берег Крыма, к морю. Теперь они будут жить в нашем городе. А Алеша будет учиться с вами. Прошу любить и жаловать.

Алеша? Тот самый юноша? А где же гордая посадка головы, свободно и красиво расправленные плечи? Нет, нет, я ошиблась: тот – другой. Он старше и выше...  А может, это был отдыхающий? Нет, отдыхающие не ходят к дальним скалам, чтобы нырять с них...

Новичка посадили за мою парту. Я искоса наблюдала за ним. Поймала его неуверенный, робкий взгляд. И сидит ссутулившись...  Нет-нет, тот – совсем не такой!

Наш двор разделен кладкой из желтого пористого ракушечника. Ваш двор слева. Вернувшись из школы, я беру в руки книгу, выхожу на открытую веранду, сажусь на барьер и делаю вид, будто читаю. А сама незаметно наблюдаю за всеми, кто входит в наш проходной двор. Вот пришел Алешка. Но остальные проходят мимо.  Только когда уже начинает смеркаться, являетесь вы – ты и твой отец. Значит, ты – Алешкин брат?!

Теперь часто с книжкой в руках выхожу я на веранду или сажусь в тени гималайского кедра во дворе. Спокойная рабочая жизнь и какие-то по-особому добрые, уважительные отношения вашей семьи у меня как на ладони. Я знаю твоих родителей. мама, Степанида Максимовна, кутается в пуховый платок. Отец, Корней Леонтьевич, невысокий, светловолосый, с густой сединой на висках, крепок и приятен, как ядреный белый гриб. Мне нравятся его голубые глаза, которые никогда не сердятся. А главное, они постоянно улыбаются, и мне порой кажется, что отец твой разговаривает не словами, а взглядом. Глаз такой пронзительной голубизны я еще не видела.

В свободное время Корней Леонтьевич мастерит тазы, умывальники, ведра, совки для углей и для мусора, самоварные и водосточные трубы, железные печки-"буржуйки". Заслышав частые удары молотка по жести, я тороплюсь домой, сажусь на кладку и, обхватив руками колени, смотрю, как дядя Корней работает. Иногда, улыбаясь, он взглядывает на меня, и у нас начинается молчаливый диалог. "Тебе не надоело мое звяканье?" – спрашивают его глаза. "Ой, что вы! Конечно же, нет!  Мне даже нравится смотреть, как из жестяного листа получается печка или труба".  Он улыбается недоверчиво: "Так уж и нравится?" – "Да, честное слово!" – горячо заверяют его мои широко раскрытые глаза.  "Ну, тогда я могу продолжать", – отвечает мне, чуть посмеиваясь, прозрачная голубизна его глаз. "Конечно!" – поспешно подтверждает моя широкая улыбка.  А глаза просят: "Можно я буду помогать вам?"  "Помогать? – Короткий взгляд: – Ну что же..."

– А вот сейчас мне, пожалуй, нужна твоя помощь, –  говорит через минуту Корней Леонтьевич. Я молниеносно вскакиваю, беру край листа руками и держу так, чтобы его удобно было загибать.

– Мать, дай моей помощнице рукавицы! – кричит дядя Корней. Степанида Максимовна выносит из дому старенькие брезентовые рукавицы. Удивляется:

– Глянь-ка, и вправду помощница!  Алешка-то, поди-ка, так не умеет?

– Алешка у нас многого не умеет, – замечает дядя Корней. И хвалит меня за работу: – Молодец, спасибо!

– Хотите, я всегда буду работать с вами? Мне нравится.

Его глаза щурятся, собирая в уголках веер морщиной.

– Ладно. Поимею в виду.

Мы разговариваем и работаем до наступления темноты, и, когда, аккуратно сложив жесть под верстак, дядя Корней уходит, я еще долго сижу на кладке с роем радостных мыслей о том, что завтра снова будет встреча с вами – с тобой, с твоей худенькой мамой, с твоим удивительно голубоглазым отцом, у которого такое сильное, крепкое и прочное имя – дядя Корней.

А ты вдруг взял и уехал. 

– Куда это подевался твой брат? – как бы между прочим справляюсь я у Алешки.

– Он у нас танковое училище заканчивает. Кубарь, а то, может, и два получит, – хвастает Алешка. Осведомляется: – Знаешь, что означает кубарь? Младший лейтенант. У него кубик в петлицах. А если два кубика, то лейтенант!

Алешка неумелый, боязливый. Я не терплю таких. Но он твой брат, и я великодушно позволяю ему ходить со мной за хлебом, таскать мою сумку или портфель, ловить креветок и даже нырять за ракушками, хотя его стыдные, с моей точки зрения, признания в том, что он боится, будто не вынырнет, вызывают во мне чувство презрения:  такой дылда, в седьмом классе учится, а нырять боится.

– Морская вода соленая, она сама тебя вытолкнет, – снисходительно успокаиваю я.

Захлебываясь от восторга, Алешка рассказывает, как ты удирал в Испанию, как отлупцевал трех хулиганов, которые хотели снять с твоей руки часы: ремнями, снятыми с их же брюк, стянул им запястья и велел парням, всем троим, шагать в милицию.

– И пошагали? – недоверчиво спрашиваю я.

– И пошагали!

Алешка хвастает твоей силой ("Папу перебарывает!"), умением плавать ("Ныряет и плавает как дельфин!"), мастерить разные вещи ("Табуретки, полочки, шкафчики, сундучки, которые мы привезли из Карачева, все он сделал!"), умением ходить на лыжах ("Первый разряд имеет!"). Своими рассказами Алешка еще больше подогревает мой радостный интерес к тебе, к вашей семье, едва ли подозревая, что он единственный в ней, кто не доставляет мне этой радости, и что, приходя к нему и поддразнивая его – наивного, несмелого, я я делаю это с хитростью: чтобы так же вот приходить в ваш дом, когда кончится учебный год и приедешь ты...

Очень старые люди, вероятно, чувствуют приближение смерти. В первый день летних каникул, когда, вымыв на общей шестиквартирной кухне пол и прибрав в комнате, я хотела уже умчаться к своей скале, тетушка задержала меня. Непривычно нарядная — в черном шерстяном платье с пожелтевшим от времени кружевным воротни­ком и манжетами, без обычного платка на голове, с тща­тельно причесанными седыми волосами, уложенными на затылке в тощую шишку, пахнущую земляничным мылом и холодной водой, с румянцем на морщинистых щеках, — она медленно и как-то - торжественно обходила комнату, а руками, обтянутыми сухой, потрескавшейся, как измя­тый пергамент, кожей, держалась за стены, за стол, за спинки стульев, за головку кровати. Касаясь вещей, она будто прощалась со всем, что окружало ее здесь на протяжении жизни.

— Вы что, тетя? — спросила я недоуменно.

Вместо ответа она долго откалывала от своего ворот­ника потускневшую серебряную брошь с голубым камнем и потом так же долго прикалывала ее к моей белой, за­шнурованной на груди майке.

— Не надо, не люблю брошек, — запротестовала я и тут же прикусила губу: торжественность, с какой тетуш­ка действовала, ее наряд, выражение ее лица, глаз встревожили меня.

— Ничего, полюбишь, — медленно и ласково прогово­рила тетушка. — Это будет память. Обо мне.

Взяв со стола, она сунула в мои руки что-то хрусткое, завернутое в цветную тряпицу. Вздохнув, объяснила:

— Тут всего пятьсот рублей. Только и удалось сколо­тить. Но я посчитала: сто двадцать на похороны хватит. Больше-то и не смей расходовать. Остальное тебе на жизнь. Береги их, смотри.

Таким же ровным, будничным голосом она сообщила, что уже искупалась и оделась, что мне останется лишь натянуть ей на ноги специально сшитые матерчатые та­почки да повязать голову платком, который она не надела потому, что не хочет мять. Еще она сказала, что гроб ею уже заказан, надо лишь заплатить за него. На тумбочке у кровати лежали сложенные стопкой простыни, неболь­шая подушечка, а на ней неуклюжие матерчатые тапоч­ки. Тетушка назвала имена женщин, которые придут сва­рить и состряпать то, что необходимо для поминального обеда, имена тех, кого надо на него пригласить.

— Вот... — Раскрыв изъеденные жучком-точилыциком створки посудного шкафа, она с удовольствием перечис­лила все заранее заготовленное ею: бутылки с водкой и виноградным вином, кульки с рисом, сахаром, мукой-крупчаткой, грецкими орехами. — Купишь только хлеба пять килограммов да килограмма два мяса, — сказала она. — Остальное есть. Все, что надо, есть.

Попросила, подтягивая дрожащими руками гирю хо­диков:

— Да не уходи уж сегодня никуда... 

Потрясенная, я подошла к окну. «Сегодня, сегодня...»

Надо было о чем-то подумать, что-то спросить, сказать, но мысли ускользали, как упавший в ручей обмылок. Нет, все это понарошку, не взаправду. Разве можно уга­дать день, в который умрешь? Разве может человек, даже очень старый и немощный, так обдуманно спокойно готовиться к собственной смерти? Нет, нет! В полдень тетушка попросила:

— Сядь-ка рядышком.

Я пододвинула стул к кровати. Погладив меня по ли­цу, она обеими руками взяла мою голову, притянула к себе, поцеловала в глаза, в лоб. Сказала:

— Живи, дитя, честно, разумно. Школу не вздумай бросать. Я написала в Ленинград брату, чтобы он помогал тебе. Да сколько он сможет? Старый он. Старше меня. Ты очень-то на него не надейся. Летом иди работать в сто­ловую. Говорила я там про тебя. Посудомойка им всегда надобна. И харчиться там сможешь. — Она еще раз поце­ловала меня в одну щеку, в другую. Вздохнула облегчен­но: — Ну вот, теперь все. — И скончалась. Так же непо­стижимо спокойно, будто сделала в этом мире все, что должна была сделать, и теперь с легким сердцем отправлялась в иную жизнь.

В наступившей тишине отчаянно громко тикали хо­дики. Их тиканье разрасталось, и мне казалось, что маят­ник часов увеличивается, увеличивается, занимает уже всю комнату и сию секунду ударит меня в висок. Втянув голову в плечи, я встала, осторожно, на цыпочках подо­шла к столу и поднесла руку к маятнику. Часы останови­лись.

Потом, отдалившись от этого дня, я поняла, кем была для меня моя неразговорчивая, всегда ровная и спокойная тетушка. Мне только казалось, что я живу, предоставлен­ная самой себе, а вернее — морю, солнцу, теплым гладким камням, шальным осенним ливням, тропкам, ведущим в горы и ущелья. 

Я обманывалась, считая, что делаю все сама, без советов и подсказок. Теперь же, проснувшись, я ие знала твердо, с чего начинать день, что сделать снача­ла:: это или что-то другое. Оказалось, что даже спать по ночам трудно, не слыша тетушкиных вздохов или ровного, чуть свистящего дыхания и скрипа тетушкиной койки. А после школы совсем не хочется возвращаться домой, подыматься по ветхим деревянным ступеням высокой качающейся лестницы в свою комнату, ставшую вдруг тем­ной, сырой и неуютной.

Внешне течение моей жизни почти не изменилось. Так же по утрам кипятила я чайник, варила на день картош­ку и рыбу. Так же ходила в школу и на рыбалку — лови­ла креветок, барабулю, бычков. Рыбалка, бывшая для меня развлечением, теперь стала необходимым для жизни подспорьем.

Осмысливая прожитое с тетушкой, я училась плани­ровать завтрашний день, неделю, месяц. К оставленным деньгам прикоснуться боялась: казалось, возьми рубль, и они растают в мгновение ока. А надо окончить десятилет­ку. Потом, может быть, в Москву, в институт...

В столовой пахнет водкой, табачным дымом, расплесканным пивом. На столах валяются обсосанные хвосты и растерзанные головы вяленой рыбы, а в остатках соусов на тарелках торчат смятые окурки и обгорелые спички. Из этих стен жизнь кажется хмельной, грязной, скоротечной. И несерьезной. Другое дело — больница. Жаль толь­ко, что я не пришла сюда в начале каникул. А теперь уже скоро в школу.

В больнице нет харчей, зато чисто, спокойно, тихо. Людские болезни и страдания заставляют думать о жизни с уважением и трепетом. Здесь я чувствую себя взрослой и нужной. Тороплюсь сделать все, что входит в мои обя­занности, чтобы кому-то почитать вслух книгу или стихи.

Последний день каникул — выходной. Алешка уже встал. Узнав накануне, что я отправляюсь ловить рачков, он ждет меня во дворе и, когда я выхожу, увязывается за мной.

— Ну ладно, пойдем, — уступаю я. Алешка радостно тянет из моих рук марлевый сачок и кастрюлю, к ручкам которой привязана веревочка. Я нарочно иду быстро, и он едва поспевает за мной.

— А вчера мой брат приехал, — сообщает он. — Лей­тенант! Два кубаря в петлицах. Он в отпуск приехал. А потом отправится к месту службы.

Весть эта обжигает мое сознание.

— А где место его службы? — как можно равнодуш­нее осведомляюсь я.

— Не знаю. Он говорит: «Военная тайна». А мама сказала, что он получит направление только после от­пуска.

С крыши дома, мимо которого мы идем, часто-часто трепеща крыльями, взмывают ввысь белые голуби. Пока­чиваются под ветром верхушки кипарисов. По морю, за­литому солнцем, оставляя за собой белую дорожку, кро­хотные, как кузнечики, идут катера.

— Хорошо у нас в Крылу, правда? — спрашиваю я, подождав Алешку.

— Хорошо! — соглашается он, и мы сломя голову не­семся вниз по булыжной мостовой горбатого извилистого переулка.

И вдруг за поворотом я вижу тебя. Я узнаю тебя еще издали и боюсь, что не смогу вовремя остановиться и про­бегу мимо. Но ты стоишь посреди улочки, распахнув руки, и я успеваю лишь чуточку свернуть, чтобы не уткнуться в самую твою грудь и не попасть в твои объ­ятия. Твоя рука удерживает меня, я чувствую ее упру­гую теплую силу, и мое лицо загорается.

— Ну, здравствуй, — говоришь ты.

— Здравствуйте, — отвечаю я почти шепотом и от этого смущаюсь еще больше.

— Знаешь, это довольно интересный город, — небреж­но произносит Алешка, обращаясь к тебе. — Здесь бывали знаменитые писатели, художники, еще кто-то. — С моей гордостью, моими словами и даже с моими интонациями в голосе он пересказывает услышанное от меня. В другое время залепила бы я Алешке пощечину и никогда больше не взяла бы его ловить креветок. Но сейчас рядом — ты! Впервые рядом со мной, улыбаясь, стоишь ты, и надо про­сто не заметить Алешкпной наглости, и надо что-то ска­зать тебе.

— А хотите, я покажу вам весь Крым? — неожиданно -для себя выпаливаю я. — И легенды все про Крым рас­скажу! Хотите?

— Отличная идея. Может, сейчас и начнем? — Твои прищуренные глаза голубеют ярко и сочно, как каемочка на моих продырявленных, начищенных зубным порошком спортивных тапочках.

— Можно и сейчас, — скрывая радость, небрежно со­глашаюсь я.

...Почему забывается важное, необходимое и застре­вают в памяти пустяки? Отчетливо, ясно, будто это было сегодня, помню, как, остановившись возле мороженщицы, ты бросил на тележку новенькую бумажную купюру.

— Три порции.

— Две! Пожалуйста, две! — торопливо возразила я и солгала: — Мне не хочется...

На самом же деле меня впервые угощали, и я просто не знала, нужно ли принимать угощение и должна ли я потом вернуть тебе за мороженое деньги? В том и дру­гом случае возникала неловкость. И потому я решила: лучше отказаться. Наверное, ты понял все это, сказал нарочито серьезно н солидно:

— Вы дама, и я угощаю вас!

Слово «дама» мне не понравилось: какое-то буржуй­ское. А мороженщица тем временем положила на дно квадратной жестяной формочки вафлю, сверху лопаточ­кой набила желтое, как масло, мороженое, прикрыла его еще одной вафлей и выдвинула ножку формочки вверх.

— Бери, — сказал ты Алешке, указывая на мороже­ное. — И бегом — марш домой: отнеси сачок и кастрюлю. Мы будем ждать тебя на берегу.

«Мы...» Мы идем по парку, и я совсем не узнаю себя. Обычно языкатая, боевая, сейчас я вся скованна: не знаю, о чем говорить, вроде бы не так ступаю и не могу посмот­реть в сторону: кажется, все-все встречные, совсем незна­комые люди и знакомые, смотрят на меня и видят, какая я неловкая, неуклюжая, словно придавленная невидимой тяжестью.

— Алеша нас не потеряет? — Собственная вежливость удивляет меня: я всегда звала твоего брата Алешкой.

У причала по обе стороны стоят белоснежные катера. В море, недалеко от берега, резвятся дельфины, мелькают их крутые блестяще-черные спины. Чайки, красивые простые тела которых в полете кажутся отлитыми из фар­фора, садятся на воду, качаются на волнах. Вдали, на са­мом горизонте, плывет корабль.

— Хорошо. Правда? — спрашиваешь ты.

— Ага, — киваю я и чувствую себя так, как, навер­ное, чувствует себя со мной Алешка.

На причале рыбачат женщина и мальчонка лет десяти. Они вытягивают из воды и разбирают на досках причала сеть. В ней мелкая рыбешка, рыба-черт, несколько кра­бов. Вытащив широкую, плоскую, с белым, как у камба­лы брюхом рыбу-черта, мальчонка изо всех сил ударяет ею о доски, наступает на ее голову.

— Что ты делаешь? Зачем? Изверг полосатый! — кри­чу я.

— Черта надо убивать, он вредный, — спокойно про­износит женщина. Мальчонка ногой сбрасывает истерзан­ную рыбу в море и наблюдает, как, белея животом, идет она ко дну. Я чуть не плачу:

— Варвар, колода бесчувственная!

Женщина подзывает мальчонку. Вытащив из волос шпильку, кивает на краба:

— Держи.

Соединив оба конца шпильки, она сует их крабу в рот и, деловито поджав губы, долго и с удовольствием ковы­ряет у него внутри. Я понимаю, что это делается с расчетом на меня, хватаю тебя за руки и, убегая, тяну за со­бой. Ругаюсь:

— Не могут просто бросить в кипяток...

– А разница-то какая? — насмешливо говорит вслед мне женщина. — И так и этак сваришь да съешь.

—- Действительно, сваришь да съешь. Но зачем же так? — остановившись, спрашиваешь ты. Женщина не отвечает, а я вдруг начинаю рассказывать тебе о жестоких людях, которых я ненавижу. Я говорю, говорю без умолку и не замечаю, что лед уже сломан. Теперь я чувствую себя свободнее, раскованнее. Наверное, именно эта пере­мена в моем к тебе отношении и заставила меня запо­мнить тот день, причал, мелькающее в прозрачной голубой воде белое брюхо мертвой рыбы и краба, в последний раз дернувшего клешнями в руках у женщины и ее сына.

И показывала я тебе в тот день не самое достойное и па­мятное, а самое красивое. Хотелось стереть ощущение бессмысленной жестокости, увиденной на причале.

Короткими дворовыми переходами водила я тебя с од­ной улочки на другую, показывала беседки, дом с замыс­ловатым флюгером на островерхой крыше, замок на горе, фонтаны, базар, наши южные деревья. А потом мы под­нялись на вершину холма и с его высоты любовались морем с пятнами солнца на нем. Мне нравилось, что ты смотришь на все с молчаливым почтением, нравилось, что ты подхватываешь, когда я начинаю читать стихи, и даль­ше мы читаем вместе —в два голоса.

Мы бродили дотемна. Идти домой не хотелось. Ты за­вернул в беседку, сел на скамейку. Предложил:

— Давай с полчасика почитаем стихи! - И залюбо­вался ночным морем.

А я стояла, прислонившись к резному столбику у вхо­да в беседку, желая подойти и сесть рядом с тобой и одно­временно страшась этого.

За узкой жиденькой полоской городских огней тем­нели горы — тихие, сонные. На ум мне пришли стихи — единственные восемь строчек стихов, которые я знала на немецком языке, и я стала читать их, ожидая, что ты, ко­нечно же, попросишь сделать перевод. Вот тут-то я тебя и удивлю: «Это же ваш любимый Лермонтов!..»

Но ты, прослушав несколько слов, сам начал задумчи­во, грустно читать лермонтовский перевод стихов Гёте:

Горные вершины 

Спят во тьме ночной; 

Тихие долины 

Полны свежей мглой; 

Не пылит дорога, 

Не дрожат листы...


— Как вы узнали, что я читала именно это? — спро­сила я.

 — Тоже учил немецкий. И поэзию тоже люблю, — ответил ты.

Из всей вашей семьи для меня теперь существовал один ты. Даже тогда, когда мы втроем — я, ты, Алеш­ка — ходили по горам, ездили на пароходике в Алупну, Мисхор или Гурзуф, я видела и слышала только тебя. И сама говорила лишь для тебя. Мне хотелось кричать от удивления и восторга перед пышными шапками гро­мадных итальянских сосен, перед облаком, зацепившим­ся за зубцы Ай-Петри, перед встающим из моря солнцем и перед самим морем, голубым и прозрачным — у берега и синим, затянутым белой дымкой — вдали, на горизонте. Теперь все — и пятнастые стволы вековых платанов, и нежный ажур тамарисков, и зубчатый веер пальм, и за­пыленные кипарисы вдоль дороги, и дома, и улицы, — все стало ново я чуточку незнакомо, будто я видела это во сие, а сейчас вот впервые увидела наяву. Но ведь это было всегда! А я не замечала, не удивлялась и не восторгалась. А теперь вот смотрю и поражаюсь: как это могла я не удивляться и не восторгаться?

Никита, Мисхор, Алупка, Гурзуф, водопад Учан-Су, ущелье Уч-Кош. Восход солнца на Ай-Петря. Спуск по чертовой лестнице, по которой со скалы Шишко, откуда море видно больше чем на 1000 километров, подымался, держась за хвост осла, Пушкин. И все это — с тобой! Я чувствую себя счастливой. Я слышу голоса и звуки сквозь мысли о тебе и окружающее вижу через твой стоя­щий перед моими глазами образ. Каждое утро с нетер­пением и волнением жду я твоего вопроса:

— Ну, какое очередное путешествие и в какой век совершим сегодня?

Мои чувства к тебе, однако, не мешают мне до хрипо­ты спорить с тобой о Маяковском, азартно, горячо читать его стихи, которые ты читать не умеешь и потому счи­таешь, что не любишь их. Я выкладываю тебе все, что знаю о художниках и писателях, втайне надеясь, что про них-то ты едва ли знаешь. Но ты знаешь. И вместо того чтобы удивить тебя, я удивлялась сама: значит, ты чи­тал книги, которые читала я? Ведь в школе-то всего это­го не рассказывают...

Иногда ты расстилаешь холстину на широкой побе­ленной кладке в тени под гималайским кедром или под моей хурмой и читаешь — чаще всего томик стихов Лер­монтова. Тогда я, тоже с книгой в руках, сажусь к окну — так, чтобы видеть тебя. Но скоро забываю про чте­ние и гадаю, какие именно стихи читаешь ты в эту ми­нуту.

Пока ты был здесь, я копила твои взгляды, слова, же­сты, поступки, а теперь перебираю все это в памяти и от­крываю в них новые оттенки, новый смысл. Алешка по­чему-то совсем перестал говорить о тебе. Я и не спраши­ваю. Мне нравится иметь тайну, связанную с тобой.

Мои чувства к тебе распространяются и на твоих ро­дителей. Приготовив с вечера леску, банку с червями, я поднимаюсь задолго до рассвета и отправляюсь к дальне­му волнорезу па рыбалку. Когда дядя Корней выходит из дому на работу, я уже возвращаюсь со связкой рыбы в руке: судак, барабуля, окунь, две-три кефалины, не­сколько ставридок.

— Пожалуйста, это вам, — говорю я. Он щурит в улыбке свои пронзительные голубые глаза, расспраши­вает названия рыб, любуется расцветкой.

— Ну что не, неси Максимовне. — И сам кричит: — Максимовна, прими-ка рыбу да сваргань нам ушицу к обеду!

А мне наказывает:

— После уроков сразу к нам. На уху.


продолжение




Комментарии

Популярные сообщения

Иосиф Дик. Рассказ для детей "Красные яблоки". 1970

...что такое - хорошо, и что такое - плохо?.. (Владимир Маяковский) Валерка и Севка сидели на подоконнике и закатывались от смеха. Под ними, на противоположной стороне улицы, происходило прямо цирковое представление. По тротуару шагали люди, и вдруг, дойдя до белого, будто лакированного асфальта, они становились похожими на годовалых детей - начинали балансировать руками и мелко-мелко семенить ногами. И вдруг...  хлоп один!  Хлоп другой!  Хлоп третий! Это было очень смешно смотреть, как прохожие падали на лед, а потом на четвереньках выбирались на более надежное место. А вокруг них валялись и батоны хлеба, и бутылки с молоком, и консервные банки, выпавшие из авосек. К упавшим прохожим тут же подбегали незнакомые граждане. Они помогали им встать на ноги и отряхнуться. И это тоже было очень смешно, потому что один дяденька помог какой-то тете встать, а потом сам поскользнулся и снова сбил ее с ног. - А давай так, - вдруг предложил Валерка, - будем загадывать: е...

Иосиф Дик. Детский рассказ "Про Вову Тарелкина" и его злоключения

Жил-был в одной школе Вова Тарелкин. В общем, это был неплохой мальчишка, однако и не совсем хороший. Дело в том, что Вова страшно любил ругаться. И ругался он через каждое слово. Такие слова, как "псих ненормальный", "дурошлеп", "индюк", летали вокруг Вовы, как осы, и очень больно жалили его друзей. А на днях к Вовиному языку прикрепилось новое словечко: "черт". Бабушка не раз говорила: "И что ты, Вовка, болтаешь!  Знай: ведь мягкое слово кость ломает, твердое - гнев возбуждает!"  Но Вова на эти уговоры не обращал никакого внимания. И вот однажды вечером бабушка постелила внуку постель и велела сейчас же ложиться. А Вова Сказал: - А ну ее к черту, эту кровать!  Все спать, спать, а когда же телевизор смотреть? - Всему свое время, - ответила бабушка. - А вот будешь черта поминать, он возьмет к тебе и явится. Хлопот тогда не оберешься! Но, забравшись в кровать, Вова только расхохотался. - Эх ты, бабка, бабка...  темнота! - сказ...

И. Вергасов. Сибирячка. Отрывок из романа "Начало"

  ...Ангара выбросила на берег троих плотовозов. Самого высокого, молодого взял к себе папаня Ульяны. Лежал незнакомец в теплой каморке с маленьким оконцем чуть ли не у самого потолка. В середине дня солнечный свет пучком падал на его густые каштановые волосы, на высокое чело, освещая серые болезненные глаза. Ульяна кормила его с ложечки, поила парным молоком. Он с детской простотой открывал рот, послушно пил. Ночами метался на лежанке, стонал. Девичье сердце готово было разорваться от жалости  и боли. Из Даурии приехал его отец, Матвей Иванович, человек небольшого роста, с шустрыми и всевидящими глазами. Вместе с ним и выхаживали Николая.    Матвей Иванович ее ни о  чем не спрашивал, долго и молчаливо изучал. Лишь когда Николай смог самостоятельно сидеть на лежанке, ни с того ни с сего спросил:    - Детушка, ты при женихе аль вовсе никого у тебя?    Растерялась, зарделась, смяла уголок передника.    - Ясно и понятно. П...

А. П. Карпинский - выдающийся геолог, исследователь Урала

Выдающийся русский геолог, основатель русской геологической школы, академик А. П. Карпинский, уроженец  Турьинских рудников, с 1869 г., занимаясь изучением природных богатств Урала, производил многочисленные разведки на Восточном склоне Уральских гор, в 1884 г.  составил их геологическую карту. В 1886 г. Карпинский совместно с Ф. Н. Чернышевым создал  "Орографический очерк 139-го листа общей геологической карты России", охватывающей Средний и часть Южного Урала. Карпинский много занимался вопросом о происхождении уральских месторождений платины, составил первую тектоническую карту Урала. В начале 900-х годов среди исследователей Урала первое место по-прежнему занимали геологи. Корифей уральских геологов академик А. П. Карпинский продолжал изучение, обобщение и публикацию материалов своих экспедиций 80-90-х годовКарпинский XIX в.   Летом 1909 г. Академия наук и Русское географическое общество  снарядили экспедицию на Северный Урал для всесторон...

Достопримечательности Москвы в рисунках художника А. Салтанова. 1985 год

Памятник Минину и Пожарскому на Красной площади в Москве. Посвящён предводителям Второго народного ополчения 1612 года, а также окончанию Смутного времени и изгнанию польских интервентов из России. Создан в 1818 году по проекту скульптора Ивана Мартоса. Москва. Памятник основателю Москвы Юрию Долгорукому.  Скульптор С.М.Орлов, архитекторы А.И.Антропов и Н.Л.Штамм. Олимпийский Мишка - символ Олимпийских игр в Москве в 1980 году. Памятник "Рабочий и колхозница", павильон, ВДНХ. Скульптор Вера Мухина. Памятник Владимиру Маяковскому на площади Маяковского в Москве.  Открытие состоялось 29.06.1958 года. ДАЛЬШЕ смотреть и слушать фото, рисунки, советские песни о Москве