К основному контенту

Надежда Малыгина - повесть "Двое и война". Без тебя

 БЕЗ ТЕБЯ



Часть четвертая

окончание части 4


Читаю надпись на карточке, сделанную тобой во Льво­ве, и до сих пор ловлю себя на чувстве грусти, окрашен­ном радостью: «Любит!» Будто ты в командировке в со­седнем городе...

Но однажды все рухнуло. Подруга прочитала написан­ные тобой слова, задержала взгляд на твоем лице.

— Это человек, которого ты любила, — сказала она, хотя я никогда не посвящала ее в тайну наших с тобой отношений. Спросила: — Он погиб?

– Да. .

— А почему здесь написано «любил»? Разве он знал, что погибнет?

— Ну что ты? — Я взяла карточку, перечитала над­пись. Да, здесь написано — любил: черточка от твоего имени проходит через букву «т» и делает ее похожей на «л». Но как же я не замечала этого раньше, в течение многих лет? А может, ты действительно чувствовал, что погибнешь? Тебя и так называли счастливчиком: Ордовско-Курская, Каменец-Подольская, Львовская-Сандомирская операции — в других батальонах за это время уже по два-три комбата сменилось... Ты смеялся в ответ:

— Немцам всегда одного дня не хватает, чтобы раз­делаться со мной: мои орлы досрочно громят их.

Да, сорок четвертый — не сорок первый... А «любил»... Что ж, теперь это слово звучит, как и должно, — в прошедшем времени.

Готовлюсь к свиданию с прошлым. Группа ветера­нов — среди них и Сильвестр Проскурин — отправляется по местам боев. Еду с ними.

И вот та самая дорога, по которой четверть века на­зад мы везли тебя во Львов. Иногда хлестнет сердце по­хожесть осевшего в памяти с тем, что мелькнет за окном машины. Хочется остановиться, осмотреться, вспомнить. Но я не одна. И автобус несется без остановки. Наконец Львов.... Улицы, улочки, переулки, площади —- все такое знакомое! И вместе с тем незнакомое... Что-то угадывает­ся смутно: вот вроде бы та же часть улицы и арка, под которую я втаскивала раненых. Но вот еще одна точно та­кая же арка... Вот улица, похожая на ту, по которой мча­лись две наши тридцатьчетверки, а навстречу вылетел из-за угла немецкий танк, и передняя тридцатьчетвер­ка на полном ходу схлестнулась с ним... 

И эта, углом выходящая улица, тоже очень знакома... А может, я най­ду улицу, дом и железные узорчатые ворота того двора, в котором мы остановились, когда привезли тебя? Так хо­чется стряхнуть туман давности и узнать, узнать улицы, переулки, здания – все!

Вдруг я увидела впереди мраморный, сияющий белиз­ной полировки столб. Памятник Мицкевичу!

— Это площадь! Где-то здесь стояла машина Саши Мерзлова и била но немецкой пушке!—закричала я, хотя это могло интересовать только Сильвестра Проскурина — он один из нашего батальона. Потом я долго ходила во­круг площади — искала, где стоял Сашин танк. У Саши был ранен заряжающий, и я тащила его. Куда? Не пом­ню... Раза четыре обошла я площадь, так и не узнав ни­чего. Остановилась под часами, чтобы в последний раз окинуть взглядом окружающее. И вдруг, сделав шаг впе­ред, увидела все таким, каким оно запомнилось: и пло­щадь, и многоэтажное здание с круглыми куполами и ба­шенками на крыше напротив, и фигуру поэта, и крылатую фигуру осеняющего его Вдохновения, и сияние гладкой , округлости беломраморного столба. Вот где, оказывается, находился танк! А вовсе не на углу!

Я уже знала, что могилы воинов— и твоя тоже — пе­ренесены на холм Славы. Накануне мы заказали венок. Возложить его товарищи поручили Сильвестру Проскурину и мне.

И вот мы подымаемся на холм. Надгробия, надгро­бия... И на каждом имя захороненного. Ряд за рядом об­ходим мы могилы наших друзей. Узнаем. Вспоминаем. А где же твоя могила? Здесь ли она?

Передав венок идущему позади, я бегу в обратном поправлении, чтобы быстрее других увидеть на скошен­ной плоскости камня твое имя. Сердце колотится так, что, кажется, стук этот услышат все, кто находится на хол­ме, — и мои товарищи, и группа экскурсантов, окружив­шжх памятник разведчику Кузнецову и слушающих рас­сказ экскурсовода о нем.

Наконец еще издали увидела я буквы, образующие твою фамилию. Подбежала, прочитала — раз, другой. Да­та гибели неверна. Ты погиб тремя днями позже... И все. Волнение улеглось. Только в голове стучит, повторяется одно и то же странно спокойное: «Под этой плитой ле­жит то, что осталось от тебя...» А ведь еще две или три мицуты назад я бежала с громко бьющимся сердцем, задыхаясь...

Подошли остальные. Кто-то ощупью нашел мою руку, потянул ее к железному ободу венка: держи, мол.

— Ну и что будем делать? — спросил кто-то. — У нас всего один венок — мы считали, что здесь одна братская могила, в которой покоятся останки всех наших това­рищей.

— Прошу слова, — говорит Сильвестр и, помолчав, произносит речь: — Полк, батальон — основное ударное звено минувшей войны. Комбат — один из тех, на чьи плечи легла самая большая тяжесть войны. Наш комбат был, может быть, самым лучшим из всех комбатов. И по­тому венок на могиле нашего комбата явится символом нашей памяти о всех погибших однополчанах — и солдатах, и офицерах...

Слушаю Сильвестра, смотрю на высеченные в камне, покрытые золотом слова, означающие для меня так мно­го, и не могу понять, почему все во мне так спокойно?

Поздно вечером, почти ночью, когда, навспоминавшись, все ушли спать, я возвращаюсь сюда с букетиком осенних, пахнущих застоялой водой цветов. Я хочу поло­жить их от себя. От одной себя. Я хочу волнения. Но вол­нения по-прежнему нет.

Ярко горят фонари. На холме — никого. Постелив га­зету, я сажусь на асфальт. А в душе все так же торже­ственно-свято, но спокойно и тихо, как днем. Надгробная плита, буквы на ней и даже чистота асфальта вокруг — все такое незнакомое. И все это вызывает странное ощу­щение, будто мы положили венок на могилу Неизвестно­го. Нарочно вспоминаю, как везли мы тебя, как хоронили в Стрыйском парке... О, Стрыйский парк — вот куда мне надо!

Сбегаю с холма вниз, загораживаю путь машине с зе­леным глазком. 

— Такси! Такси!

Машина останавливается далеко впереди, шофер подает ее назад.

— В Стрыйский парк! Пожалуйста!

Нет, я ничего не узнала. Не нашла деревьев, что дву­мя рядами тянулись вдоль аллеи. И ворота совсем не та­кие. Шофер увидел мое огорчение.

— Я не сюда вас привез?

— Разве есть другой вход в парк? — спрашиваю я и рассказываю про короткую улочку, которая круто поды­малась к невысоким, похожим на огромные белые грибы тумбам ворот, про шеренги высоких и стройных деревьев, кажется, пирамидальных тополей. Вспоминаю четырех-или пятиэтажное здание недалеко от парка: некрасивое на фоне изящных старинных построек, оно стояло на повороте, на самом подъеме на ту крутую улочку, которая ведет в парк... Шофер не отзывается, и я стараюсь при­помнить как можно больше деталей, чтобы он мог сориен­тироваться.

— Ну может быть, знаете, может, слышали: позже в этой «коробке» — так называли мы дом на углу — распо­лагался госпиталь? Мы приезжали сюда проведать наших раненых товарищей. И в Стрыйский парк, к комбату. Ехали по дороге из Жешува...

— Это здесь, — неожиданно говорит шофер. Машина поворачивает направо и — по короткой горбатой улоч­ке! — вылетает наверх. Вот они, толстые тумбы ворот! Я выскакиваю из машины. Сердце колотится бешено. Сту­чит, бьется в висках. Бегу к воротам так, словно за ними ждешь меня ты...

Вот и шеренги тополей. Считаю медленно:   раз, два, три, четыре, пять, шесть... Теперь шаг назад, к оврагу. Здесь... Передо миой — свежеспиленный пень. Конечно же, от того самого дерева, под которым похоронили тебя. Там, где была твоя могила, — глубокая яма, на которой косо, не закрывая ее совсем, лежит сколоченный из досок щит. «Останки всех воинов перенесли на холм Славы...» — вспоминаю я чьи-то слова. 

А мысли — как облака. Они то плывут медленно, то проносятся, словно подгоняемые вих­рем, и вызывают к жизни то, что, придавленное грузом времени, лежит в памяти. И вот уже мысли и картины воспоминаний плывут в одном потоке. Поток этот расширяется, накапливается, как вода у запруды, потом проры­вается неожиданно ясным, со всеми деталями видением далеких июльских дней, когда мы вели бои на улицах этого города, и того августовского дня, когда мы привез­ли тебя сюда хоронить. Как много, оказывается, способна хранить память!

Воспоминания навалились, спешат пройти перед гла­зами, крутят меня, окунают в те дни, как в день сего­дняшний, и заново горит в сердце и в сознании все, ка­залось, уже давно сгоревшее.

...Сколько я просидела на этом пне? Полчаса, час?

— Возьмите, пожалуйста. — Шофер протянул мне бе­лую астру, ту, что была воткнута под ободок зеркальца в машине. — Вы не замерзли?— спросил он. — У меня есть с собой плед.

— Нет, спасибо.

Уже очень поздно. Наверное, надо ехать. Кладу астру на щит, прикрывающий яму у спиленного дерева. Попла­кать бы. Так хочется тихонько поплакать, да стыдно при постороннем человеке.

До света лежу я без сна, а рано утром опять отправ­ляюсь на площади и улицы Львова. Прохожу несколько десятков метров вверх от гостиницы и останавливаюсь: что-то очень знакомое чудится мне в большом здании, стоящем посреди широкой улицы, — в его линиях и рас­положении, в формах венчающего его зеленого ребристого купола. И высокая тыльная дверь с двумя или тремя ступенями, ведущими к ней, тоже кажется знакомой. И в то же время будто чего-то не хватает для полного тождества. Спрашиваю у случайного прохожего:

— Что это такое?

— Это? — Он бросает на меня удивленный взгляд. — Это оперный театр.

Оперный театр! Да, конечно же, это — оперный театр! Я обойду его вокруг и долго буду стоять около, вспо­миная.

...Четыре танка с саперами и штурмовыми группами — по два с разных улиц — прорвались на площадь, к па­мятнику Адаму Мицкевичу. Бойцы штурмовых групп и саперы растекаются по этажам, выбивают вражеских пу­леметчиков, автоматчиков, фаустников. А танки уже пробились дальше, и надо следовать за ними. Бегу, пря­чусь в нишах, пригибаюсь, прижимаюсь к стенам домов. Чувствую себя беззащитной перед каждым окном, дверью, аркой. В руке трофейный пистолет — один пистолет...

Бойцы, очистив от гитлеровцев дворы и дома, снова догоняют тридцатьчетверки. Бой разгорается. Опять по­явились раненые. Помогаю санитару автоматчиков ста­скивать их в подъезд дома. Он помогает мне вытаскивать из подбитой машины раненых танкистов. Говорит:

— Ну и работенка у тебя. Я на такую не согласный. В пехоте легше...

Личное оружие раненых танкистов обычно оставалось в танке. Но здесь, в быстро меняющейся обстановке тя­желых уличных боев оставлять раненых без оружия опасно. Поэтому, вытаскивая раненого танкиста, забираю из танка и его автомат.

После того как мы с санитаром вооружили всех, кто мог держать в руках автоматы, я и догнала танк лейте­нанта Мерзлова. Вместе с другими машинами он стал пробиваться вперед. Мне казалось тогда, что от площади, где стоит памятник Мицкевичу, очень далеко до оперного театра. Я не скоро увидела зеленый купол, колонны в нишах. Помню: перебегая площадь у театра, на мостовую рухнул автоматчик. Помедлив, мчусь к нему. Площадь кажется огромной, как плац. Надо оттащить раненого в безопасное место, а до стен домов далеко. Дотянуть до танка Саши Мерзлова? Но танк не будет стоять на месте. К стене театра — вот куда надо добраться! Укрыться от огня, который гитлеровцы ведут с противоположной сто­роны площади!

Ползу. Останавливаюсь, подтягиваю плащ-палатку с солдатом на ней, отдыхаю, снова ползу. Пули вжикают над ухом, над головой, ударяются в каменную кладку.

Наконец я у стены театра. Передохну и примусь за перевязку. Но пули все так же цвиркают то справа, то слева и так же щелкают по каменной кладке. Стреляют в нас. Придется двигаться дальше.

Ползу по-над самой стенкой. Еще, еще... И вдруг гла­зам не верю: позади театра, совсем рядом, — голубые прилавки базарчика. Хоть какое-то укрытие! Конечно, ненадежное, доски прилавка тонкие. Но ведь стреляющим не видно, где, в каком месте за ними лежит человек!

Сюда, под голубые двухрядные стойки, я и свезла на плащ-палатке еще троих раненых. Потом танк Саши Мерзлова стал выходить из боя на заправку боеприпаса­ми, и на его броне я вывезла этих троих в более безопас­ное место — туда, откуда бой уже отошел.

 ...Хожу вокруг. Стою. Смотрю. Площадь вовсе не пло­щадь — просто широкая улица со сквером посредине, и здание театра замыкает этот сквер. А голубого базарчика нет.

— Ты не знаешь, был ли тут когда-нибудь базар? — спрашиваю я мальчугана лет десяти.

— Базар? — переспрашивает он. — Базар вот тут, за углом. На другой улице.

— На другой улице? Нет, я же отлично помню: при­лавки стояли сразу за театром, буквально в нескольких метрах.

— Что вы, — тянет мальчуган, — базары прямо у те­атров не бывают.

Кажется, он прав. Наверное, это обман зрения, вы­званный сложной боевой обстановкой...

Перед отъездом мы возлагаем цветы к памятнику Владимиру Ильичу. Львовяне провожают нас. Одна из женщин — просто так, по какой-то своей, внутренней ас­социации, вспоминает:

— А вот на этом самом месте еще долго после войны находился базарчик. Местные хозяйки продавали здесь мясной бульон. Стакан бульона и пирожок. И что-то очень дорого все это стоило...

— Милая, дорогая! Спасибо вам! А то говорят — за углом, на другой улице... — Я подскакиваю к ней, целую ее. Она ничего не понимает. А шофер нашего автобуса уже гудит — зовут меня. Иду и, счастливая, все огляды­ваюсь на эту женщину, и улыбаюсь, и машу ей рукой:

— Милая, дорогая, огромное вам спасибо!



Комментарии

Популярные сообщения

Иосиф Дик. Рассказ для детей "Красные яблоки". 1970

...что такое - хорошо, и что такое - плохо?.. (Владимир Маяковский) Валерка и Севка сидели на подоконнике и закатывались от смеха. Под ними, на противоположной стороне улицы, происходило прямо цирковое представление. По тротуару шагали люди, и вдруг, дойдя до белого, будто лакированного асфальта, они становились похожими на годовалых детей - начинали балансировать руками и мелко-мелко семенить ногами. И вдруг...  хлоп один!  Хлоп другой!  Хлоп третий! Это было очень смешно смотреть, как прохожие падали на лед, а потом на четвереньках выбирались на более надежное место. А вокруг них валялись и батоны хлеба, и бутылки с молоком, и консервные банки, выпавшие из авосек. К упавшим прохожим тут же подбегали незнакомые граждане. Они помогали им встать на ноги и отряхнуться. И это тоже было очень смешно, потому что один дяденька помог какой-то тете встать, а потом сам поскользнулся и снова сбил ее с ног. - А давай так, - вдруг предложил Валерка, - будем загадывать: е...

Первый русский баснописец. В простоте он истину искал

Иван Иванович Хемницер (1745-1784)  Есть в истории русской словесности имена довольно тихие, довольно скромные. И вспоминают их нечасто, и сами они как бы прячутся в тени великих имен. Но заслуги их перед отечеством и литературой не обесцениваются, не тускнеют. И потому мы счастливы помянуть искренним, сердечным словом творца русской басни Ивана Ивановича Хемницера (1745-1784), открывшего широкую дорогу преемнику своему Крылову. Белинский , не склонный к похвалам писателей екатерининского времени, назвал Хемницера "первым баснописцем русским". Надо сказать, что на русской почве басня привилась и имела успех не случайно. С незапамятных времен ходили в народе побасенки и притчи, душа тянулась к острому слову, меткому выражению и сравнению. Еще Сумароков   использовал в своих произведениях народные интонации, простонародную речь, пословицы, поговорки – краски национальной поэзии. Но если Сумароков не выходил за рамки классицизма, относил басню к "низкому штилю", то Х...

Андре Моруа. "Об оптимизме"

 Андре Моруа "Из "Писем к Незнакомке" Об оптимизме                  "...Любить достойных людей,.. избегать злых, пользоваться добром,                      переносить  плохое и верить..."      Вы упрекаете меня в оптимизме. Я действительно оптимист. Вы правы. Я склонен думать, что "все образуется". "Если бы ты падал в бездну, - говорил во время войны один из моих однополчан, - ты уповал бы на то, что дно ее устлано мягкой тканью и, вплоть до самого удара был бы сравнительно спокоен". Преувеличение, конечно!.. И тем не менее:     1. Я не считаю, что жизнь совсем плоха. Я далек от этого. Я отказываюсь считать "ужасным№ человеческое существование. Оно действительно странное, мы летим на вращающемся комочке грязи в бесконечность, сами не знаем зачем, и мы, бесспорно, умрем. Таково фактическое положение вещей и следует его принимать мужественно. Проблема заклю...

"Переоденем" книжку в новый переплет

Любителям книги полезно научиться переплетному делу. Техника его довольно проста. Инструменты: иголка с ниткой, острый нож, линейка (желательно металлическая), клей, клейстер, бечевка  и кисточка. Последовательность процессов при переплетении книги показана на рисунке: Прежде всего нужно разделить книгу на отдельные тетрадки и осторожно, не нарушая целости листов в корешке, очистить их от старого клея.  Затем, нарезав из тонкой бумаги полоски шириной 1,5 - 2 см, наклеить их клейстером на все поврежденные места и дать подсохнуть. После этого следует проверить правильность расположения страниц по их нумерации и плотно уложить лист к листу в сгибе, т.е. в корешке тетрадок. После этого книгу зажимают между двумя дощечками (п. 1 на рисунке) и острым ножом, а еще лучше пилой-ножовкой, делают три надреза на корешках сложенных тетрадок. Подпиливать надо слегка, не более чем на половину толщины средней бечевки, так чтобы от пропила образовалась дырочка на внутренних листах тетрадок. Об...

Яркое индийское солнце в советской парфюмерии

В 1955 году в СССР приехал Джавахарлал Неру. Впоследствии, при Индире Ганди, отношения между нашими странами стали очень дружественными. Это отразилось не только на внешней политике, но и на жизни обычных людей. В самом начале 1970-х в Москве открылся магазин индийских товаров "Ганг". Его роль в истории советской бытовой культуры и моды очень велика. Те москвичи и приезжие, которые не имели доступа к валютным магазинам – а таких было большинство, – могли, постояв четыре-пять часов в очереди, купить джинсы, одежду из хлопка и шелка с очень красивым, зачастую вручную набитым узором или вышивкой. Под стеклом витрин лежали самые настоящие рукотворные шали из Кашмира, бусы из полудрагоценных камней – аквамарина, граната, опала, сердолика. Этот заморский рай имел особенный запах, источавшийся натуральными текстильными красителями, резными ширмами и шкатулками из гималайского кедра, ароматическими палочками. В атмосфере восточной сказки, среди переливающихся орнаментов со знаменитым...